Вениамин Каверин. Два капитана - Сторінка 6 - Форум Христинівки. Спілкування онлайн бібліотека Наконечний
Середа, 07.12.2016
Вітаю Вас Гість | RSS
На наш сайт можна потрапити за зручними адресами: http://kh.ck.ua та http://promisto.net

Провінційне містечко Христинівка - вільний, незалежний, незаангажований сайт. Всі надіслані матеріали публікуються без будь-якої цензури та редагування, звісно ж, якщо вони не суперечать діючому законодавству, нормам моралі та правилам сайту --- Хочеш, щоб твої конкуренти вночі не могли заснути? Замов рекламу в газеті "Христинівська сорока" м. Христинівка, вул. Гагаріна (біля міського телевізора, приміщення НАСК "Оранта") тел.: 063-810-54-36, 096-037-77-88, 098-888-54-56, 095-624-40-40
[ Нові повідомлення · Учасники · Правила форуму · Пошук · RSS ]
Сторінка 6 з 10«1245678910»
Форум Христинівки. Спілкування онлайн бібліотека Наконечний » Місто Христинівка та район » Христинівка в літературі » Вениамин Каверин. Два капитана
Вениамин Каверин. Два капитана
АдмінДата: Середа, 13.01.2010, 23:37 | Повідомлення # 76
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава четвертая
МНОГО НОВОГО

Когда я вошел, Иван Павлыч сидел на корточках и растапливал печку, и
это была такая привычная картина - Иван Павлыч в своем старом толстом
мохнатом френче, растапливающий печку, что мне даже показалось, что не
было всех этих лет, что я по-прежнему школьник и что сейчас будет страшный
"гром", как в девятом классе, когда я уехал в Энск за Катей. Но он
обернулся. "Как постарел", - подумал я, и все мигом вернулось на свое
место.
- Наконец-то! - сказал Кораблев довольно сердито. - Что же ты ко мне
не заехал?
- Спасибо, Иван Павлыч!
- Ты же писал - ко мне заедешь?
- Я бы все-таки вас стеснил.
Он посмотрел на меня, даже закрыл один глаз, чтобы оценить во всех
деталях. Это был хозяйский взгляд - как на своих рук дело. Должно быть, я
все-таки понравился, потому что он с удовольствием расчесал усы и велел
мне садиться.
- Я тебя вчера как следует не рассмотрел, - сказал он, - некогда
было.
Он накрыл на стол, достал из стенного шкафа бутылочку, нарезал хлеба,
потом вытащил из-за окна холодную телятину и тоже нарезал. По-прежнему он
жил один, но в старой сырой квартире стало уютнее и, кажется, не так сыро.
Мне только не понравилось, что пока я рассказывал, он выпил эту бутылочку
и почти не закусывал, - это меня огорчило...
Я сказал, что сейчас расскажу ему только самое главное, - но разве
вспомнишь, что самое главное, когда через столько лет встречаешься с
родным человеком? Иван Павлыч расспрашивал меня о Севере, о летной работе,
и все оставался недоволен, что я отвечаю так кратко.
- Иван Павлыч, дорогой, что мне рассказывать об этом? Ведь я еще мало
летал. Ну, чуть не замерз однажды! Вы помните доктора, который лечил меня,
когда я удрал из школы? Вы еще ко мне приходили в больницу.
- Помню.
- Он тоже живет в Заполярье. Я его разыскал, и это единственный дом,
в котором я бываю. Между прочим, замечено, Иван Павлыч, что я всю жизнь
прислоняюсь к чужим семействам. Когда маленький был - к Сковородниковым, -
помните, я вам рассказывал. Потом к Татариновым. А теперь к доктору.
- Пора, брат, уже и свое завести, - серьезно сказал Кораблев.
- Нет, Иван Павлыч.
- Почему так?
- У меня не идет это дело.
Кораблев помолчал. Он налил себе, мы чокнулись, выпили, и он снова
налил. Потом расстегнул френч - приготовился к длинному разговору.
- Послушай, Саня, помнишь, что ты сказал мне, когда уезжал из Москвы?
Ты сказал: "Теперь мне остается хоть умереть, но доказать, что я прав".
Ну, как? Доказал?
Это был неожиданный вопрос, и я ответил не сразу. Конечно, я помнил
наш разговор. Я помнил, как Кораблев кричал: "Что ты сделал, Саня! Боже
мой, что ты сделал!" И как он плакал и говорил, что я во всем виноват,
потому что я настаивал, что в письме капитана речь шла о Николае Антоныче,
а на самом деле речь шла о каком-то фон Вышимирском.
На месте Кораблева я не стал бы напоминать об этом разговоре. Но ему,
как видно, очень хотелось, чтобы я о нем вспомнил. Он серьезно смотрел на
меня и, кажется, был чем-то втайне доволен.
- Я не знаю, кому это нужно, чтобы я что-то доказывал, - возразил я
мрачно. - Не вижу, что это кому-нибудь нужно.
- Вот тут-то ты и ошибаешься, Саня, - сказал Кораблев. - Это очень
нужно - и для тебя, и для меня, и еще для одного человека. Тем более, что
ты оказался прав.
Я смотрел на него во все глаза. Прошло пять лет после нашего
разговора. Я знал теперь об экспедиции капитана Татаринова больше всех на
свете. Я разыскал дневники штурмана и прочитал их - это была самая трудная
работа в моей жизни. Мне повезло: я встретился со старым ненцем, последним
человеком, который своими глазами видел нарты, принадлежавшие экспедиции,
и на этих нартах - мертвеца, - быть может, самого капитана. И я не нашел
ни единого доказательства своей правоты.
И вот теперь, когда я вернулся в Москву и зашел к своему старому
учителю, который - так мне казалось - давно забыл об этой истории, -
теперь мне говорят: "Ты оказался прав!"
- Иван Павлыч, - начал я не очень твердым голосом, - вы все-таки не
должны утверждать такие вещи, если у вас нет...
Я хотел сказать: "неопровержимых подтверждений", но он остановил
меня. Как будто позвонили. Кораблев озабоченно закусил губу, оглянулся и
взял меня за плечо.
- Вот что, Саня... Мне нужно поговорить с одним человеком, - сказал
он. - А ты тут посиди.
И он провел меня в соседнюю комнату, напоминавшую большой, заваленный
книгами шкаф, с дырявой зеленой портьерой на месте двери.
- И послушай - тебе это полезно.
Я забыл сказать, что Иван Павлыч в этот вечер сразу показался мне
каким-то странным. Несколько раз он принимался тихонько свистать. Он
расхаживал, положив руки на голову, и в конце концов, съел черенок от
груши, которым ковырял в зубах. Теперь, посадив меня в "шкаф", он поспешно
убрал со стола водку, потом вынул что-то из письменного стола, съел
немного, подышал, широко открыв рот. Потом пошел открывать двери.
Как вы думаете, с кем он вернулся из передней? С Ниной Капитоновной!
Это была Нина Капитоновна - согнувшаяся, еще больше похудевшая, со
старческими тенями вокруг глаз, в своей неизменной бархатной безрукавке.
Она что-то говорила, но я не слушал, глядя, как Иван Павлыч заботливо
усаживает гостью. Он стал было наливать ей чаю, но она остановила:
- Не хочу. Только что напилась. Ну, как?
- Да что-то неважно, Нина Капитоновна, - сказал Кораблев. - Спину
ломит.
- Ну? Застариковал! Придумал тоже! Спину ломит. А нужно бомбангье
натереть. И пройдет.
- Как, как вы сказали? Бомбангье?
- Бомбангье. Мазь такая. А вы водку пьете?
- Честное слово, не пью, Нина Капитоновна, - сказал Кораблев. -
Совершенно бросил. Изредка одну рюмку перед обедом. Но это даже и врачи
советуют.
- Нет, пьете. Вот я, когда была молодая, на хуторах жила. У меня ведь
отец казак был. Бывало придет, на ногах не держится и говорит: "Это
ничего, а самая смерть - это ежедневно пить по одной рюмке перед обедом".
Кораблев засмеялся. Нина Капитоновна посмотрела и тоже начала
смеяться.
Потом она рассказала о какой-то пьянице-графине, которая "с утра, как
проснется, - хлоп стакан водки! И ходит. Желтая такая, опухшая,
простоволосая. Походит, походит и выпьет. Утром она еще нормальная, а к
обеду уже качается. А вечером - полный дом гостей. Одета прекрасно,
садится за рояль и поет. И добрая! Все к ней ходили. Чуть что - к графине!
Прекрасный человек была! А пьяница!"
Кажется, Кораблеву не очень понравился этот пример, потому что он
постарался перевести разговор на другую тему. Он спросил, как поживает
Катя.
Нина Капитоновна тихонько махнула рукой.
- Ссоримся мы все с ней, - сказала она со вздохом. - Она очень
самолюбивая. Одного дела не добьется - и за другое. От этого она такая и
нервная.
- Нервная?
- Нервная. И гордая. И все молчит, - сказала Нина Капитоновна. - Я
ведь на этих-то, что молчат, насмотрелась. Мне это ужасно не нравится, что
она все молчит. Ну что молчать, я не понимаю. Скажи, что тебя тяготит. А
она - нет.
- А вы бы у нее спросили, Нина Капитоновна.
- Не скажет. Я сама такая. Никогда не скажу.
- Я как-то встретил ее, и мне показалось - ничего, - сказал Кораблев.
- Она в театр шла - одна, правда, и это мне показалось странным. Но она
была довольна весела и, между прочим, сказала, что ей предлагают комнату
при геологическом институте.
- Предлагали. А она не переехала.
- Почему?
- Жалеет его.
- Жалеет? - снова переспросил Кораблев.
- Жалеет. И в память матери жалеет, и так. А он без нее - вот как:
приходит, сейчас: "А Катя где? Звонила?"
Я сразу понял, кто это "он": Николай Антоныч.
- Вот и не уехала. И все ждет кого-то.
Нина Капитоновна пересела на другое кресло, поближе.
- Я один раз письмо читала, - шепотом, лукаво сказала она и
оглянулась, как будто Катя могла ее видеть. - Должно быть, они в Энске
подружились, когда Катя на каникулах ездила. Его сестра. И она пишет: "В
каждом письме одолевает просьбами: где Катя, что с ней, я бы все отдал,
лишь бы увидеть ее. Он не может без тебя жить, и я не понимаю вашей
беспричинной ссоры".
- Простите, Нина Капитоновна, я не понял. Чья сестра?
- Чья? Да этого. Вашего.
Кораблев невольно посмотрел в мою сторону, и я через дырку в портьере
встретился с его глазами. Моя сестра? Саня?
- Ну что ж, наверно, так и есть, - сказал Кораблев, - наверно, и не
может жить. Очень просто.
- "Одолевает просьбами, - с выражением повторила Нина Капитоновна. -
И не может без тебя жить". Вот как! А она без него не может.
Кораблев снова посмотрел в мою сторону.
Мне показалось, что он улыбается под усами.
- Ну вот. А сама за другого собралась?
- Не собралась она. Не ейный это выбор. - Она так и сказала: "ейный".
- Не хочет она за этого Ромашова и я его не хочу. Попович.
- Как попович?
- Попович он. И брехливый. Что ему ни скажи, он сейчас же добавит. Я
таких ненавижу. И вороватый.
- Да полно, Нина Капитоновна! Что вы!
- Вороватый. Он у меня сорок рублей взял, якобы на подарок, и не
отдал. Конечно, я не напоминала. И все суется, суется. Боже мой! Если бы
не старость моя...
И она горько махнула рукой.
Теперь представьте себе, с каким чувством я слушал этот разговор! Я
смотрел на старушку через дырку в портьере, и эта дырка была как бы
объективом, в котором все, что произошло между мной и Катей, с каждой
минутой становилось яснее, словно попадало в фокус. Все приблизилось и
стало на свое место, и этого всего было так много - и так много хорошего,
что у меня сердце стало как-то дрожать и я понял, что страшно волнуюсь.
Только одно было совершенно непонятно: я никогда не "одолевал" сестру
просьбами и никогда не писал ей, что "не могу жить без Кати".
- Санька выдумала это, вот что, - сказал я себе. - Она все врала ей.
И все это было правдой.
Нина Капитоновна еще рассказывала что-то, но я больше не слушал ее. Я
так забылся, что стал расхаживать в своем "шкафу" и пришел в себя, лишь,
когда услыхал строгое покашливание Кораблева.
Так я и сидел в "шкафу", пока Нина Капитоновна не ушла. Не знаю,
зачем она приходила, - должно быть, просто душу отвести. Прощаясь,
Кораблев поцеловал ей руку, а она его в лоб - они и прежде всегда так
прощались.
Я задумался и не слышал, как он вернулся из передней, и вдруг увидел
над собой, между половинками портьеры, его нос и усы.
- Жив?
- Жив, Иван Павлыч.
- Что скажешь?
- Скажу, что я страшный, безнадежный дурак, - ответил я, схватившись
за голову. - Как я говорил с ней! Ох, как я говорил с ней! Как я ничего не
понял! Как я ничего не сказал ей, а ведь она ждала! Что же она
чувствовала, Иван Павлыч! Что она теперь думает обо мне!
- Ничего, передумает.
- Нет, никогда! Вы знаете, что я сказал ей: "Я буду держать тебя в
курсе".
Кораблев засмеялся.
- Иван Павлыч!
- Ты же писал, что без нее жить не можешь.
- Не писал! - возразил я с отчаянием. - Это Санька выдумала. Но это
правда! Иван Павлыч! Это абсолютная правда. Я не могу жить без нее, и у
нас действительно беспричинная ссора, потому что я думал, что она меня
давно разлюбила. Но что же делать теперь? Что делать?!
- Вот что, Саня: у меня назначено на девять часов деловое свидание, -
сказал он. - В одном театре. Так что ты...
- Ладно, я сейчас уйду. А можно мне сейчас зайти к Кате?
- Она тебя выгонит, и будет совершенно права.
- Пусть выгонит, Иван Павлыч! - сказал я и вдруг поцеловал его. -
Черт его знает, я не понимаю, что теперь делать? Как вы думаете, а?
- Теперь мне нужно переодеться, - сказал Кораблев и пошел в "шкаф", -
а что касается тебя, то тебе, по-моему, нужно придти в себя.
Я видел, как он снял френч и, подняв воротник мягкой рубахи, стал
повязывать галстук.
- Иван Павлыч! - вдруг заорал я. - Постойте! Я совсем забыл! Вы
сказали, что я был тогда прав, когда мы спорили, о ком идет речь в письме
капитана?
- Да.
- Иван Павлыч!
Кораблев вышел из "шкафа" причесанный, в новом сером костюме, еще
молодой, представительный.
- Сейчас мы поедем в театр, - сказал он серьезно, - и ты все узнаешь.
У тебя будет такая задача: сидеть и молчать. И слушать. Понимаешь?
- Ничего не понимаю. Едем.

 
АдмінДата: Середа, 13.01.2010, 23:39 | Повідомлення # 77
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава пятая
В ТЕАТРЕ

Московский драматический театр! Если судить по Грише Фаберу, можно
было представить, что это большой, настоящий театр, в котором все актеры
носят такие же шикарные белые гетры и так же громко, хорошо говорят. Вроде
МХАТ. Но оказалось, что это маленький театр на Сретенке, в каком-то
переулке.
Шел, как об этом извещала освещенная витрина у входа, спектакль
"Волчья тропа", и в списке актеров мы тотчас же отыскали Гришу. Он играл
доктора: "Доктор - Г.Фабер". Эта роль почему-то стояла на последнем месте.
Гриша встретил нас в вестибюле, такой же великолепный, как всегда, и
немедленно пригласил в свою уборную.
- Я его позову, когда начнется второй акт, - загадочно сказал он
Кораблеву.
Кого "его"? Я взглянул на Кораблева, но он в эту минуту вправлял в
свой длинный мундштук папиросу сделал вид, что не заметил моего взгляда.
В Гришиной уборной сидели еще трое артистов, и у них почему-то был
такой вид, как будто они сидят в своей уборной. Но пока Гриша усаживал
нас, они деликатно вышли, и тогда он извинился за помещение.
- В моей личной уборной сейчас ремонт, - сказал он.
Мы заговорили о нашем школьном театре, вспомнили трагедию "Настал
час", в которой Гриша когда-то играл приемыша-еврея, и я сказал, что,
по-моему, он просто великолепно исполнял эту роль. Гриша засмеялся, и
вдруг вся его важность слетела.
- Санька, я не понимаю, ты же тогда рисовал, - сказал он. - Что это
ты вдруг стал летать на небо? Ходи к нам в театр, какого черта! Мы сделаем
из тебя художника. Что, плохо?
Я сказал, что согласен. Потом Гриша еще раз извинился - скоро на
сцену, его ждет гример - и вышел. Мы остались одни.
- Иван Павлыч, дорогой, объясните вы мне наконец, в чем дело? Зачем
вы привезли меня сюда? Кто это "он"? С кем вы хотите меня познакомить?
- А ты глупостей не наделаешь?
- Иван Павлыч!
- Ты уже сделал одну глупость, - сказал Кораблев. - Даже две.
Во-первых, не заехал ко мне. А во-вторых, сказал Кате: "Я буду держать
тебя в курсе!"
- Иван Павлыч, ведь я же ничего не знал! Вы мне просто писали:
заезжай ко мне, и я не подозревал, что это так важно. Скажите мне, кого мы
тут ждем? Кто этот человек и почему вы хотите, чтобы я его видел?
- Ну ладно, - сказал Кораблев. - Только помни уговор: сидеть и не
говорить ни слова. Это - фон Вышимирский.
Вы знаете, что мы сидели в Гришиной уборной в Московском
драматическом театре. Но в эту минуту мне показалось, что все это
происходит не в уборной, а на сцене, потому что едва Иван Павлыч произнес
эти слова, как в комнату, нагнувшись, чтобы не удариться о низкий переплет
двери, вошел фон Вышимирский.
Я сразу понял, что это он, хотя до сих пор мне даже и в голову
никогда не приходило, что этот человек существует на свете. Мне всегда
казалось, что Николай Антоныч выдумал фон Вышимирского, чтобы свалить на
него все мои обвинения. Это была просто какая-то фамилия, и вот она вдруг
реализовалась и превратилась в сухого длинного старика, сгорбленного, с
желтыми седыми усами. Теперь он был, понятно, просто Вышимирский, а
никакой не "фон". На нем была форменная куртка с блестящими пуговицами -
гардеробщик! - на голове седой хохол, под подбородком висели длинные
морщинистые складки кожи.
Кораблев поздоровался с ним, и он легко, даже снисходительно протянул
ему руку.
- Вот, оказывается, кто меня ждет - товарищ Кораблев, - сказал он, -
да еще не один, а с сыном. Сын? - спросил он быстро и быстро посмотрел на
меня и на Кораблева, и снова на меня и на Кораблева.
- Нет, это не сын, а мой бывший ученик. А теперь он летчик и хочет
познакомиться с вами.
- Летчик и хочет познакомиться, - неприятно улыбаясь, сказал
Вышимирский. - Чем же летчика заинтересовала моя персона?
- Ваша персона интересует его в том отношении, - сказал Кораблев, -
что он, видите ли, пишет историю экспедиции капитана Татаринова. А вы, как
известно, принимали в этой экспедиции самое деятельное участие.
Кажется, это замечание не очень понравилось Вышимирскому. Он снова
быстро взглянул на меня, и в его старых, водянистых глазах мелькнуло
что-то - страх, подозрение? Не знаю.
Но тут же он приосанился и затрещал, затрещал. Поминутно он называл
Ивана Павлыча "товарищ Кораблев" и хвастался невыносимо. Он сказал, что
это была великая, историческая экспедиция и что он много работал, очень
много, "чтобы все было великолепно". При этом он ни минуты не мог усидеть
на месте - вставал, делал разные движения руками, хватал себя за левый ус
и нервно тянул его вниз и так далее.
- Но это было очень давно, - наконец сказал он, как будто удивившись.
- Ну, не очень давно, - возразил Кораблев. - Незадолго до революции.
- Да, незадолго до революции. Я тогда не служил в артели инвалидов.
Но это временное, эта служба, потому что у меня большие заслуги. Мы тогда
много трудились. Это были большие труды.
Я хотел спросить, в чем, собственно говоря, заключались его труды, но
Кораблев посмотрел на меня ровным, как бы ничего не выражавшим взглядом, и
я послушно закрыл рот.
- Николай Иваныч, вы мне как-то рассказывали об этой экспедиции, -
сказал он. - У вас, помнится, сохранились какие-то бумаги и письма. У меня
к вам просьба: повторите ваш рассказ вот этому молодому человеку, которого
вы можете называть просто Саня. Назовите день и час, когда к вам придти, и
оставьте ему адрес.
- Пожалуйста! Буду очень рад! Я вас прошу к себе, хотя заранее
извиняюсь за квартиру. Прежде у меня была квартира в одиннадцать комнат, и
я этого не скрываю, а, наоборот, пишу в анкете, потому что принес много
пользы народу. За это я хлопотал персональную пенсию, и мне ее дадут,
потому что у меня большие заслуги. Эта экспедиция - только одна капля в
море! Я построил мост через Волгу.
И он снова затрещал, затрещал. Со своим острым седым хохлом на голове
он был похож на старую, замученную птицу.
Потом лампочка в Гришиной уборной на мгновенье погасла, - кончился
акт! - и этот призрак прошлого века исчез так же внезапно, как и появился.
Весь этот разговор продолжался минут пять, но мне показалось, что он
продолжался очень долго, как это бывает во сне. Кораблев посмотрел на меня
и засмеялся, - должно быть, у меня был глупый вид.
- Иван Павлыч!
- Что, милый?
- Это он?
- Он.
- Может ли это быть?
- Может.
- Тот самый?
- Тот самый.
- Что он рассказывал вам? Он знает Николая Антоныча? Он у них бывает?
- Ну, нет, - сказал Кораблев. - Вот именно - нет.
- Почему?
- Потому что он ненавидит Николая Антоныча.
- За что?
- За разные штуки.
- Что же он рассказывал вам? Откуда взялась эти доверенность на имя
фон Вышимирского, - помните, вы мне о ней говорили?
- А-а! Вот в этом все и дело! - сказал Кораблев. - Доверенность! Он
затрясся, когда я спросил у него об этой доверенности.
- Иван Павлыч, прошу вас, расскажите вы мне все это толком! Вы
думаете, это было хорошо, что вы в последнюю минуту сказали, что придет
Вышимирский? Я только растерялся и, наверное, показался ему идиотом.
- Напротив, ты ему очень понравился, - серьезно сказал Кораблев. - У
него взрослая дочь, и на всех молодых людей он смотрит с одной точки
зрения: годен в женихи или не годен? Ты, безусловно, годен: молод, недурен
собой, летчик.
- Иван Павлыч, - сказал я с упреком, - я вас не узнаю, честное слово.
Вы очень переменились, просто очень! Зная, как все это для меня важно, вы
надо мной смеетесь.
- Ну, ладно, Саня, не сердись, все расскажу, - сказал Кораблев. - А
пока давай-ка отсюда удирать, а то, как словит нас сейчас Гриша да как
засадит смотреть пьесу в Московском драматическом театре...
Но удрать не удалось. Лампочка еще раз мигнула, и в уборную поспешно
вошел Гриша. Он был с рыжими бакенбардами, с длинным белым носом и гораздо
больше похож на рыжего из цирка, чем на доктора, но на рыжего со смелым,
благородным выражением лица. Мы с Иваном Павлычем не узнали его, и, к
сожалению, последние слова: "Да как засадит смотреть пьесу в Московском
драматическом театре", без сомнения, донеслись до него. Но Гриша,
очевидно, не нашел в этих словах ничего обидного, а даже, наоборот, понял
их как наше горячее желание немедленно пройти в зал и посмотреть пьесу и
его самого в роли доктора.
- В чем дело, я вас сейчас же устрою! - сказал он.
По дороге - он вел нас какими-то внутренними артистическими ходами -
я спросил, почему у него такой странный для доктора грим. Но он ответил
важно:
- Это так задумано.
И я не нашелся, что ему возразить.
Иван Павлыч, кажется, был невысокого мнения о Гришином дарований. Но
мне он искренне нравился, я находил в нем талант. В этой пьесе у него была
очень маленькая роль, и, по-моему, он провел ее превосходно. Выйдя от
больного, он задумался и довольно долго стоял на авансцене, "играя на
нервах" и заставляя зрителя гадать, что же он сейчас скажет. Жаль, что по
роли ему пришлось произнести совсем не то, что можно было ожидать, судя по
всей его фигуре и смелому выражению лица. Он великолепно соображал что-то,
выписывая рецепт, а принимая деньги, сделал неловкое движение рукой, как
настоящий доктор. Пожалуй, он мог бы говорить не так громко. Но вообще он
прекрасно провел роль, и я серьезно сказал Ивану Павлычу, что, по-моему,
из него выйдет хороший актер.
Когда он взял деньги и вышел, налетев по дороге на стул, что тоже
вышло вполне естественно, мы с Иваном Павлычем больше не смотрели на
сцену.
Мне все время хотелось поговорить о Вышимирском, но в ложе зашикали,
чуть только я раскрыл рот, и я успел только спросить:
- Как вы нашли его?
И Иван Павлыч успел ответить:
- Очень просто: его сын учится в нашей школе.

 
АдмінДата: П`ятниця, 15.01.2010, 22:09 | Повідомлення # 78
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава шестая
ОПЯТЬ МНОГО НОВОГО

Я никогда ничего не понимал в векселях - самого этого слова уже не
было, когда я начал учиться. Что такое "заемное письмо"? Что такое
"передаточная надпись"? Что такое "полис"? Не полюс, это все знают, а
именно "полис"? Что такое "дисконт"? Не дискант, а "дисконт".
Когда эти слова попадались мне в книгах, я почему-то всегда вспоминал
энское "присутствие" - железные скамейки в полутемном высоком коридоре,
невидимого чиновника за барьером, которому униженно кланялась мать. Это
была прежняя, давно забытая жизнь, и она вновь постепенно оживала передо
мной, когда Вышимирский рассказывал мне историю своего несчастья.
Мы сидели в маленькой комнате с подвальным окном, в котором все время
была видна метла и ноги: наверно, стоял дворник. В этой комнате все было
старое - стулья с перевязанными ножками, обеденный стол, на который я
поставил локоть и сейчас же снял, потому что крайняя доска только и
мечтала обвалиться. Везде была грязная обивочная материя - на окне вместо
занавески, на диване поверх рваной обивки, и этой же материей было
прикрыто висевшее на стене платье. Новыми в комнате были только какие-то
дощечки, катушки, мотки проволоки, с которыми возился в углу за своим
столом сын Вышимирского, мальчик лет двенадцати, круглолицый и загорелый.
И сам этот мальчик был совершенно новый и бесконечно далек от того мира,
который я смутно вспоминал теперь, слушая рассказ Вышимирского с его
дисконтами и векселями.
Это был длинный путаный рассказ с бесконечными отступлениями, в
которых было много вздора. Решительно все, что он делал в жизни, старик
ставил себе в заслугу, потому что "все это для народа, для народа". В
особенности он напирал на свою службу в качестве секретаря у митрополита
Исидора, - он объявил, что прекрасно знает жизнь духовного сословия и даже
специально изучил ее в надежде, что это "пригодится народу". Разоблачить
этого митрополита он был готов в любую минуту.
Почему-то он ставил себе в заслугу и другую свою службу - у какого-то
адмирала Хекерта. У этого адмирала был "умалишенный сын", и Вышимирский
возил его по ресторанам, чтобы никто не мог догадаться, что он
умалишенный, потому что "они скрывали это от всех"...
Но вот он заговорил о Николае Антоныче, и я развесил уши. Я был
убежден, что Николай Антоныч всегда был педагогом. Типичный педагог! Ведь
он и дома всегда поучал, объяснял, приводил примеры.
- Ничего подобного, - злобно сморщившись, возразил Вышимирский. - Это
на худой конец, когда ничего не осталось. У него были дела. Он играл на
бирже, и у него были дела. Богатый человек, который играл на бирже и вел
дела.
Это была первая новость. За ней последовала вторая. Я спросил, какая
же связь между экспедицией капитана Татаринова и биржевыми делами? Почему
Николай Антоныч взялся за нее? Это было выгодно, что ли?
- Он взялся бы за нее с еще большей охотой, если бы экспедиция была
на тот свет, - сказал Вышимирский. - Он на это надеялся, очень надеялся.
Так и вышло!
- Не понимаю.
- Он был влюблен в его жену. Об этом тогда много говорили. Много
говорили, очень. Это были большие разговоры. Но капитан ничего не
подозревал. Он был прекрасный человек, но простой. И служака, служака!
Я был поражен.
- В Марью Васильевну? Еще в те годы?
- Да, да, да, - нетерпеливо повторил Вышимирский. - Тут были личные
причины. Вы понимаете - личные. Личность, личность, личные. Он был готов
отдать все свое состояние, чтобы отправить этого капитана на тот свет. И
отправил.
Но любовь - любовью, а дело - делом. Николай Антоныч не отдал своего
состояния, напротив - он его удвоил. Он принял, например, гнилую одежду
для экспедиции, получив от поставщика взятку. Он принял бракованный
шоколад, пропахший керосином, тоже за взятку.
- Вредительство, вредительство, - сказал Вышимирский. - План!
Вредительский план!
Впрочем, сам Вышимирский прежде был, очевидно, другого мнения об этом
плане, потому что он принял в нем участие и был послан Николаем Антонычем
в Архангельск, чтобы встретить там экспедицию и дополнить ее снаряжение.
Вот тут-то и появилась на свет доверенность, которую Николай Антоныч
показывал Кораблеву. Вместе с этой доверенностью Вышимирскому были
переведены деньги - векселя и деньги...
И, сердито сопя носом, старик вынул из комода несколько векселей. В
общем, вексель - это была расписка в получении денег с обязательством
вернуть их в указанный срок. Но эта расписка писалась на государственной
бумаге, очень плотной, с водяными знаками, и имела роскошный и
убедительный вид. Вышимирский объяснил мне, что эти векселя ходили вместо
денег. Но это были не совсем деньги, потому что "векселедатель" вдруг мог
объявить, что у него нет денег.
Тут были возможны разные жульнические комбинации, и в одной из них
Вышимирский обвинял Николая Антоныча.
Он обвинял его в том, что векселя, которые Николай Антоныч перевел на
его имя вместе с доверенностью, были "безнадежные", то есть что Николай
Антоныч заранее знал, что "векселедатели" уже разорились и ничего платить
не станут. А Вышимирский этого не знал и принял векселя как деньги, - тем
более, что "векселедатели" были разные купцы и другие почтенные по тем
временам люди. Он узнал об этом, лишь, когда шхуна ушла, оставив долгов на
сорок восемь тысяч. В уплату этих долгов никто, разумеется, не принимал
"безнадежных" векселей.
И вот Вышимирский должен был заплатить эти долги из своего кармана. А
потом он должен был заплатить их еще раз, потому что Николай Антоныч подал
на него в суд, и суд постановил взыскать с Вышимирского все деньги,
которые были переведены на его имя в Архангельск.
Конечно, я очень кратко рассказываю здесь эту историю. Старик
рассказывал ее два часа и все вставал и садился.
- Я дошел до Сената, - наконец грозно сказал он. - Но мне отказали.
Ему отказали - и это был конец, потому что имущество его было продано
с молотка. Дом - у него был дом - тоже продан, и он переехал в другую
квартиру, поменьше. Жена у него умерла от горя, и на руках остались
малолетние дети. Потом началась революция, и от второй квартиры, поменьше,
осталась одна комната, в которой ему теперь приходится жить. Конечно, "это
- временное", потому что "правительство вскоре оценит его заслуги, которые
у него есть перед народом", но пока ему приходится жить здесь, а у него
взрослая дочь, которая владеет двумя языками и из-за этой комнаты не может
выйти замуж: мужу некуда въехать. Вот дадут персональную пенсию, и тогда
он переедет.
- Куда-нибудь, хоть в дом инвалидов, - сказал он, горько махнув
рукой.
Очевидно, этой взрослой дочери очень хотелось замуж, и она его
выживала.
- Николай Иваныч, - сказал я ему. - Можно мне задать один вопрос: вы
говорите, что он прислал вам эту доверенность в Архангельск. Каким же
образом она снова к нему попала?
Вышимирский встал. У него раздулись ноздри, и седой хохол на голове
затрясся от негодования.
- Я бросил эту доверенность ему в лицо, - сказал он. - Он побежал за
водой, но я не стал ее пить. Я ушел, и со мной был обморок на улице. Да
что говорить!
И он снова горько махнул рукой.
Я слушал его с тяжелым чувством. В этом рассказе было что-то грязное,
такое же, как и все вокруг, так что мне все время хотелось вымыть руки.
Мне казалось, что наш разговор будет новым доказательством моей правоты,
таким же новым и удивительным, каким было внезапное появление этого
человека. Так и вышло. Но мне было неприятно, что на этих новых
доказательствах лежал какой-то грязный отпечаток.
Потом он снова заговорил о пенсии, что ему "непременно должны дать
персональную пенсию, потому что у него сорок пять лет трудового стажа". К
нему уже приходил один молодой человек и взял бумаги и, между прочим, тоже
интересовался Николаем Антонычем, а потом не пришел.
- Обещал хлопотать хлопотать, - сказал Вышимирский, - а потом не
пришел.
- Николаем Антонычем?
- Да, да, да! Интересовался, как же!
- Кто же это?
Вышимирский развел руками.
- Был несколько раз, - сказал он. - У меня взрослая дочь, знаете, и
они тут пили чай и разговаривали. Знакомство, знакомство!
Слабая тень улыбки пробежала по его лицу: должно быть, с этим
знакомством были связаны какие-то надежды.
- Да, любопытно, - сказал я. - И взял бумаги?
- Да. Для пенсии, для пенсии. Чтобы хлопотать.
- И спрашивал о Николае Антоновиче?
- Да, да. И даже - не знаю ли я еще кого-нибудь... Может быть,
известно еще кому-нибудь, что он проделывал... эта птица! Я послал его к
одному.
- Интересно. Что же это за молодой человек?
- Такой представительный, - сказал Вышимирский. - Обещал хлопотать.
Он сказал, что все это нужно для пенсии, именно персональной, именно!
Я спросил, как его фамилия, но старик не мог вспомнить.
- Как-то на "ша", - сказал он.
Потом пришла взрослая дочь, которую действительно нужно было срочно
выдать замуж. Но это была нелегкая задача, и вовсе не потому, что "мужу
некуда въехать". Дело в том, что у дочери был огромный нос, и она шмыгала
им с необыкновенно хищным видом. Не знаю, был ли это хронический насморк,
или дурной характер заставлял ее поминутно делать такое движение, но когда
я увидел, как она угрожающе шмыгнула на отца, мне сразу стало ясно, почему
старику так хочется переехать в дом инвалидов.
Я очень приветливо поздоровался с нею, и она побежала куда-то и
вернулась совсем другая: прежде на ней был какой-то арабский бурнус, а
теперь - нормальное платье.
Мы разговорились: сперва о Кораблеве - это был наш единственный общий
знакомый, - потом о его ученике, который по-прежнему возился в углу со
своими катушками и не обращал на нас никакого внимания. У нас был бы даже
приятный разговор, если бы не это движение, которое она делала носом. Она
сказала, что не любит кино за то, что в кино все люди "какие-то
мертвенно-бледные", но в это время старик опять влез со своей пенсией.
- Нюточка, как фамилия того молодого человека? - робко спросил он.
- Какого молодого человека?
- Который обещал похлопотать насчет пенсии.
Нюточка сморщилась. У нее дрогнули губы, и сразу несколько чувств
отразилось на лице. Главным образом - негодование.
- Не помню, кажется, Ромашов, - отвечала она небрежно.

 
АдмінДата: П`ятниця, 15.01.2010, 22:10 | Повідомлення # 79
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава седьмая
"А У НАС ГОСТЬ"

Ромашка! Ромашка бывал у них! Он обещал старику выхлопотать
персональную пенсию, он ухаживал за Нютой с ее носом! В конце концов, он
пропал, взяв какие-то бумаги, и старик даже не мог в точности припомнить,
что это были за бумаги. Сперва я думал, что это другой Ромашов,
однофамилец. Нет, это был он. Я подробно описал его, и Нюта сказала с
ненавистью:
- Он!
Он ухаживал за ней, это совершенно ясно. Потом он перестал ухаживать,
иначе она не стала бы ругать его так, как она его ругала. Он ходил к
старику и выведывал все, что тому было известно о Николае Антоныче. Он
собирал сведения. Зачем? Зачем он взял у Вышимирского эти бумаги, из
которых, во всяком случае, можно вывести одно заключение, что до революции
Николай Антоныч был не педагогом, а грязным биржевым дельцом?
Я возвращался от Вышимирского, и у меня голова кружилась. Тут могло
быть только два решения: или для того, чтобы уничтожить все следы этого
прошлого, или для того, чтобы держать Николая Антоныча в своих руках.
Держать его в руках? Зачем? Ведь это его ученик, самый преданный,
самый верный! Так было всегда, еще в школе, когда он подслушивал, что
ребята говорили о Николае Антоныче, а потом доносил ему. Это поручение!
Николай Антоныч поручил ему выяснить все, что знает о нем Вышимирский. Он
подослал Ромашку, чтобы взять бумаги, которые могли повредить ему как
советскому педагогу.
Я зашел в кафе и съел мороженого. Потом выпил какой-то воды. Мне было
очень жарко, и я все думал и думал. Ведь все-таки прошло много лет с тех
пор, как мы с Ромашкой расстались после окончания школы. Тогда это была
подлая, холодная душа. Но к Николаю Антонычу он был искренне привязан -
или нам это казалось? Теперь я не знал его. Быть может, он переменился?
Быть может, без ведома Николая Антоныча, из одной привязанности к нему он
хотел уничтожить эти бумаги, которые могут бросить тень на доброе имя его
учителя, его друга?
Но это была уже ерунда, и стоило только вспомнить самого Ромашку с
его бледным лицом и неестественно круглыми глазами, чтобы вернуться к
реальному представлению о нем.
Я съел еще мороженого, и девушка, которая мне подавала, засмеялась,
когда я попросил третью порцию. Должно быть, ей понравилось, что я ем так
много мороженого, потому что она подошла к зеркалу и стала поправлять
наколку.
Нет, он ничего и никогда не сделал бы из одной привязанности к этому
человеку. Здесь была какая-то тайная цель - я был в этом уверен. Я только
не мог догадаться, что это была за цель, потому что мне приходилось судить
по старым отношениям между Николаем Антонычем и Ромашкой, а новые я знал
очень плохо.
Это могла быть какая-нибудь очень простая цель, связанная с
повышением по службе. Ведь Николай Антоныч был профессором, а Ромашка его
ассистентом. Даже деньги - недаром же в школе у него начинали пылать уши,
когда он говорил о деньгах. Какое-нибудь жалованье, черт его знает!
Я позвонил Вале - мне хотелось посоветоваться с ним: ведь он все-таки
бывал у Татариновых последние годы, но его не оказалось дома. Он где-то
шлялся, как всегда, когда был очень нужен!
"Нет, не жалованье, не карьера, - продолжал я думать. - Этого он
добился другими средствами, более простыми, стоит только посмотреть на
него".
Пора было ехать домой, но вечер еще только что подошел, и это был
такой московский вечер, такой не похожий на мои вечера в Заполярье, что
мне захотелось пройтись пешком, хотя до гостиницы было далеко.
И я медленно пошел - сперва по направлению к улице Горького, потом по
Воротниковскому переулку. Знакомые места! Гостиница осталась в стороне, а
я все шел по Воротниковскому, а потом свернул на Садово-Триумфальную мимо
нашей школы. А от Садово-Триумфальной, как известно, очень близко до
Второй Тверской-Ямской, и я вышел на нее через несколько минут и
остановился перед воротами знакомого дома. Я заглянул в ворота - и увидел
знакомый маленький чистый двор и знакомый каменный сарай, в котором я
когда-то колол дрова - помогал старушке. Вот лестница, по которой я летел
кубарем, а вот обитая черной клеенкой дверь и медная дощечка с затейливо
написанной фамилией: "Н.А.Татаринов"...
- Катя, я к тебе. Не прогонишь?
Потом Катя говорила, что едва она меня увидела, как сразу поняла, что
я "совсем другой, чем был третьего дня у Большого театра". Но одного она
не могла понять: почему, придя к ней неожиданно и "совсем другим", я весь
вечер не сводил глаз с Николая Антоныча и Ромашки.
Конечно, это преувеличение, но я действительно посматривал на них. В
этот вечер у меня голова работала, как на экзамене, и я все угадывал и
понимал с полуслова.
Забыл сказать, что, еще сидя в кафе, я купил цветы. Я шел к
Татариновым с цветами в руках, и это было как-то неловко: с тех пор, как
мы с Петькой таскали левкои в энском садоводстве и после спектакля
продавали их публике за пять копеек пучок, я не ходил по улицам с цветами
в руках. Теперь, когда я пришел, нужно было отдать эти цветы Кате... Но я
почему-то положил их на столик рядом с фуражкой.
Вероятно, я все-таки волновался, потому что сказал что-то, и у меня
невольно зазвенел голос, и Катя быстро посмотрела мне прямо в лицо.
Мы пошли было в ее комнату, но в эту минуту Нина Капитоновна вышла из
столовой. Я поклонился. Она посмотрела с недоумением и церемонно кивнула.
- Бабушка, это Саня Григорьев. Ты не узнала?
- Саня? Господи! Да неужели?
Она испуганно оглянулась, и через открытую дверь столовой я увидел
Николая Антоныча, сидевшего в кресле с газетой в руках. Он был дома!
- Здравствуйте, Нина Капитоновна, дорогая! - сказал я. - Помните ли
вы еще меня? Наверно, давно забыли?
- Вот! Забыла! Ничего я не забыла, - отвечала старушка.
И мы еще целовались, когда из столовой вышел и остановился в дверях
Николай Антоныч.
Это была минута, когда мы снова оценили друг друга. Он мог не
заметить меня, как он не заметил меня на юбилее Кораблева. Он мог
подчеркнуть, что мы - незнакомы. Он мог, наконец, хотя это было довольно
рискованно, снова указать мне на дверь. Он не сделал ни того, ни другого,
ни третьего.
- А, молодой орел, - приветливо сказал он. - Залетел, наконец, и к
нам? Давно пора.
И он смело протянул мне руку.
- Здравствуйте, Николай Антоныч!
Катя смотрела на нас с удивлением, старушка растерянно хлопала
глазами, но мне было очень весело, и я мог теперь разговаривать с Николаем
Антонычем сколько угодно.
- Да-а... Ну что ж, прекрасно. - Николай Антоныч серьезно смотрел на
меня. - Давно ли, кажется, был мальчик, а вот, поди же, полярный летчик. И
ведь что за профессию выбрал! Молодец!
- Обыкновенная профессия, Николай Антоныч, - отвечал я. - Такая же,
как и всякая другая.
- Такая же? А самообладание? А мужество во время опасных случаев? А
дисциплина - не только служебная, но и внутренняя, так сказать,
самодисциплина!
По старой памяти мне стало тошно от этих фальшивых круглых фраз, но я
слушал его очень внимательно, очень вежливо. Он показался мне гораздо
старше, чем на юбилее, и у него было усталое лицо. Когда мы проходили в
столовую, он обнял Катю за плечи, и она чуть заметно отстранилась.
В столовой, между прочим, сидела одна из тетушек Бубенчиковых, но
теперь я уже не мог различить, была ли она той самой, которая хотела
побить меня щеткой, или той, которая утешала козу. Во всяком случае,
теперь она встретила меня очень любезно.
- Ну, ждем, ждем! - сказал Николай Антоныч, когда Нина Капитоновна,
робко суетившаяся вокруг меня, налила мне чаю и подвинула все, что стояло
на столе. - Ждем полярных рассказов. Слепые полеты, вечная мерзлота,
дрейфующие льды, снежные пустыни!
- Все в порядке, Николай Антоныч, - возразил я весело. - Льды, как
льды, пустыни, как пустыни.
Николай Антоныч засмеялся.
- Я встретил однажды старого приятеля, который в настоящее время
служит в нашем торгпредстве в Риме, - сказал он. - Я его спрашиваю: "Ну,
как Рим?" А он отвечает: "Да ничего! Рим как Рим". Похоже, правда?
У него был снисходительный тон. Катя слушала нас, опустив глаза.
Нужно было поддержать разговор, и я действительно стал рассказывать о
ненцах, о северной природе и, между прочим, о том, как мы с доктором
летали в Ванокан. Нина Капитоновна все интересовалась, высоко ли я летаю,
- и это напомнило мне тети Дашино письмо, которое я получил еще в
Балашовской школе: "Раз уж не судьба тебе, как все люди, ходить по земле,
то прошу тебя, Санечка, летай пониже".
Я рассказал о том, как Миша Голомб стащил у меня письмо и как с тех
пор, стоило мне надеть шлем, как со всего аэродрома неслись крики:
- Саня, летай пониже!
Тот же Миша организовал в школе комический журнал под названием:
"Летай пониже". В журнале был специальный отдел "Техника полета в
рисунках" с такими стихами:

Хорошо скользить, когда есть высота,
Плохо выравнивать на уровне крыши!
Саня, не нужно собой рисковать, -
Тетушка просит летать пониже.

Кажется, я довольно удачно рассказал эту историю, все смеялись, и
громче всех Николай Антоныч. Он так и закатился! При этом он побледнел, -
он всегда немного бледнел от смеха.
Катя почти не сидела за столом, все вставала и подолгу пропадала на
кухне, и мне казалось, что она уходит, просто чтобы остаться одной и
немного подумать: такое у нее было выражение, когда она возвращалась. В
одну такую минуту она, вернувшись, зачем-то подошла к буфету с плетеной
сухарницей в руках и, как видно, забыла, зачем подошла. Я посмотрел ей
прямо в глаза, и она ответила мне озабоченным, недоумевающим взглядом.
Должно быть, Николай Антоныч заметил, как мы обменялись взглядами.
Тень легла на его лицо, и он стал говорить еще медленнее и круглее.
Потом пришел Ромашка. Нина Капитоновна открыла ему, и я слышал, как
она сказала в передней с робким ехидством:
- А у нас гость!
Он довольно долго топтался в передней, - наверно, прихорашивался, -
потом вошел и нисколько не удивился, увидев меня.
- А, вот что это за гость! - кисло улыбаясь, сказал он. - Рад, рад,
очень рад. Очень рад.
Видно было, как он рад. Вот я действительно был рад! Едва он вошел, я
стал следить за каждым его движением. Я не спускал с него глаз. Что это за
человек? Каков он стал? Как он относится к Николаю Антонычу, к Кате? Вот
он подошел к ней, заговорил с ней, и каждое его движение, каждое слово
были как бы маленькой загадкой для меня, которую я тут же разгадывал и
снова и снова напряженно, внимательно следил за ним и думал о нем.
Теперь, когда я увидел их рядом - его и Катю, мне стало даже смешно:
так он был ничтожен в сравнении с ней, так некрасив и мелок. Он очень
уверенно заговорил с ней, и я отметил в уме: "Слишком уверенно". Он что-то
шутливо сказал Нине Капитоновне - никто не улыбнулся, и я отметил в уме:
"Даже Николай Антоныч".
Впрочем, они сейчас же заговорили о своих профессиональных делах - о
защите какой-то диссертации, которую Николай Антоныч считал плохой, а
Ромашка - хорошей.
Это было сделано, конечно, для того, чтобы подчеркнуть, что мое
присутствие для них безразлично. Но мне это даже понравилось, потому что я
мог теперь молча сидеть, смотреть на них, слушать и думать.
"Нет, - думал я, - это не прежний Ромашка, который как бы гордился
тем, что Николай Антоныч распоряжался им беспрекословно. Он говорит с ним
пренебрежительно, почти нагло, и Николай Антоныч отвечает морщась, устало,
Это сложные отношения, и они очень не нравятся Николаю Антонычу. Я был
прав. Это - не поручение. Он взял у Вышимирского бумаги не для того, чтобы
уничтожить их. Он сделал это, чтобы продать их Николаю Антонычу, - вот что
на него похоже! И, должно быть, дорого взял. Или еще не продал, торгует".
Катя что-то спросила у меня, я ответил, Ромашка, слушая Николая
Антоныча, посмотрел на нас с беспокойством, - и вдруг одна мысль медленно
прошла среди других и как будто остановилась в стороне, дожидаясь, когда я
подойду к ней поближе. Это была очень странная мысль, но вполне реальная
для того, кто с детских лет знал Ромашова. Но сейчас я не мог
останавливаться на ней, потому что она была страшная, и лучше было сейчас
об этом не думать. Я только как бы взглянул на нее издалека.
Потом Николай Антоныч с Ромашкой зачем-то пошли в кабинет, и мы
остались со старушками, одна из которых ничего не слышала, а другая
притворялась, что ничего не слышит.
- Катя, - негромко сказал я. - Завтра в семь часов тебя просил зайти
Иван Павлыч. Ты придешь?
Она молча кивнула.
- Ничего, что я пришел? Мне очень хотелось тебя увидеть.
Она снова кивнула.
- И забудь, пожалуйста, об этом вечере третьего дня. Все не то и не
так, и вообще считай, что мы еще не встречались.
Она смотрела на меня молча - и ничего не понимала.

 
АдмінДата: П`ятниця, 15.01.2010, 22:14 | Повідомлення # 80
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава восьмая
ВЕРЕН ПАМЯТИ

Что же это была за мысль? Я думал над нею весь вечер и не заметил,
как заснул, а утром проснулся с таким чувством, как будто и не спал - все
думал.
Так было весь день. С этой мыслью я поехал в Главсевморпуть, в
Географическое общество, в редакцию одного полярного журнала, По временам
я забывал о ней, но это было так, как будто я просто оставлял ее у
подъезда, а потом выходил и встречался с ней, как со старой знакомой.
В шестом часу, усталый и раздраженный, я добрался до Кораблева. Он
работал, когда я пришел, - проверял тетради. Две большие кипы лежали подле
него на столе, и он сидел в очках и читал, держа наготове руку с пером и
время от времени безжалостно подчеркивая ошибки. Не знаю, что это была за
работа - на каникулах, когда школа закрыта. Но он и на каникулах умел
находить работу.
- Иван Павлыч, вы работайте, а я немного посижу. Ладно? Устал.
И некоторое время мы сидели в полной тишине, прерываемой только
скрипом пера да сердитым ворчанием Кораблева. Прежде я не замечал, чтобы
он так сердито ворчал за работой.
- Ну, Саня, как дела?
- Иван Павлыч, я хочу задать вам один вопрос.
- Пожалуйста.
- Вы знаете, что у Вышимирского до последнего времени бывал Ромашов?
- Знаю.
- А вам известно, зачем он к нему приходил?
- Известно.
- Иван Павлыч, - сказал я с упреком. - Вот я вас опять не узнаю,
честное слово! Вам была известна такая вещь, и вы мне ничего не сказали.
Кораблев серьезно посмотрел на меня. Он был очень серьезен в этот
вечер - должно быть, немного волновался, поджидая Катю, и не хотел, чтобы
я догадался об этом.
- Я тебе много чего не сказал, Саня, - возразил он. - Потому что ты,
хотя теперь и пилот, а вдруг можешь взять, да и двинуть кого-нибудь ногой
по морде.
- Когда это было! Иван Павлыч, дело в том, что мне пришла в голову
одна мысль. Конечно, может быть, я ошибаюсь. Тем лучше, если я ошибаюсь.
- Вот видишь, ты уже волнуешься, - сказал Кораблев.
- Я не волнуюсь, Иван Павлыч. Вы не думаете, что Ромашка мог
потребовать от него... мог сказать, что он будет молчать, если Николай
Антоныч поможет ему жениться на Кате?
Кораблев ничего не ответил.
- Иван Павлыч! - заорал я.
- Волнуешься?
- Я не волнуюсь. Но я одного не могу понять: как же Катя-то могла
позволить ему даже думать об этом? Ведь это же Катя!
Кораблев задумчиво прошелся по комнате. Он снял очки, и у него стало
грустное лицо. Я заметил, что он несколько раз взглянул на портрет Марьи
Васильевны, тот самый, где она снята с коралловой ниткой на шее, портрет,
который по-прежнему стоял у него на столе.
- Да, Катя, - медленно сказал он. - Которой ты совершенно не знаешь.
Это была новость. Я не знаю Катю!
- Ты не знаешь, как она жила эти годы. А я знаю, потому что...
интересовался, - быстро сказал Кораблев. - Тем более, что ею больше никто,
кажется, особенно не интересовался.
Это было сказано обо мне.
- Она очень тосковала после смерти матери, - продолжал он. - И рядом
с нею был один человек, который тосковал так же, как она, или, может быть,
еще больше Ты знаешь, о ком я говорю.
Он говорил о Николае Антоныче.
- Очень опытный, очень сложный человек, - продолжал Кораблев. -
Человек страшный. Но он действительно всю жизнь любил ее мать, всю жизнь -
не так мало. И эта смерть очень сблизила их, - вот в чем дело.
Он стал закуривать, и у него немного дрожали пальцы, когда он чиркнул
спичкой, а потом тихонько положил ее в пепельницу.
- И вот появился Ромашов, - продолжал он. - Должен тебе сказать, что
ты и его не знаешь. Это - тоже Николай Антоныч, только в другом роде.
Во-первых, он энергичен. Во-вторых, у него нет совсем никакой морали - ни
плохой, ни хорошей. В-третьих, он способен на решительный шаг, то есть
человек дела. И вот этот человек дела, который очень хорошо знает, что ему
нужно, в один прекрасный день явился к своему учителю и другу и говорит
ему: "Николай Антоныч, вообразите, оказывается, этот Григорьев был
совершенно прав. Вы действительно обокрали экспедицию капитана Татаринова.
Кроме того, за вами числятся еще разные штуки, о которых вы не упоминали в
анкетах..." Нина Капитоновна слышала этот разговор. Она его не поняла и
прибежала ко мне. Ну, а я - понял.
- Так, - сказал я. - Интересно.
Мы помолчали.
- Ну, а дальше что же? - продолжал Кораблев. - Можно судить по
результатам. Ты знаешь Николая Антоныча - он действует не торопясь:
вероятно, сперва это было сказано полушутя, между прочим. Потом все
серьезнее, чаще.
- Иван Павлыч, но ведь он же все-таки ее не уговорил, верно?
- Саня, Саня, ты чудак! Если бы он ее уговорил, разве стал бы я тебе
писать, чтобы ты приехал? Но кто знает! Быть может, он добился бы своего,
в конце концов, как он добился...
Я понял, что он хотел сказать: "Как он добился того, что Марья
Васильевна стала его женой".
Я не знал, оставаться мне или уйти, - было уже семь часов, и каждую
минуту могла позвонить Катя. Мне было просто физически трудно уйти от
него. Я молча смотрел, как он курит, опустив седую голову и вытянув
длинные ноги, и думал о том, как он глубоко любил Марью Васильевну, и как
ему не повезло, и как он верен ее памяти, - вот почему он так пристально
следил все эти годы за Катиной жизнью.
Потом он спохватился и сказал, что мне лучше уйти.
- Без тебя мне будет удобнее говорить с нею.
Он проводил меня, и мы расстались до завтра.
Было еще совсем светло, когда я вышел на улицу; солнце заходило,
отражаясь в окнах на другой стороне Садовой.
Я стоял у подъезда и смотрел вдоль улицы - оттуда должна была придти
Катя. Должно быть, я довольно долго ждал, потому что окна стали темнеть по
очереди, слева направо. Потом я увидел ее - и вовсе не там: она вышла из
Оружейного переулка и стояла на тротуаре, дожидаясь, пока проедут машины.
Мне стало почему-то страшно, когда я увидел, как она переходит улицу,
задумчивая, в том самом платье, в котором она была у Большого театра, и
очень грустная. Теперь она была совсем близко, но она шла, опустив голову,
и не видела меня. Впрочем, я и не хотел, чтобы она меня видела. Я мысленно
пожелал ей бодрости и всего самого лучшего, что я только мог пожелать ей в
эту минуту, и до самого подъезда проводил ее взглядом. Она исчезла в
подъезде, но мысленно я шел за нею - я видел, как Иван Павлыч встречает
ее, волнуясь и стараясь казаться совершенно спокойным, и как он долго,
нервно вставляет папиросу в свой длинный мундштук, прежде чем начать
разговор...
Теперь окна стали быстро темнеть, и красноватый отсвет держался
только в двух крайних окнах крайнего дома, выходящего на Оружейный; в этом
доме, когда я учился, был художественный подотдел Московского Совета.
Было только восемь часов, и мне не хотелось идти домой. Я долго сидел
в садике какого-то дома; из этого садика был виден подъезд нашей школы.
Несколько раз я заходил во двор, чтобы посмотреть, не зажегся ли уже свет
в квартире Кораблева. Но они говорили в сумерках - Иван Павлыч говорил, а
Катя слушала и молчала.
Другой разговор представился мне, когда я смотрел на эти темные окна:
так же вдруг вставал и начинал расхаживать по комнате Кораблев, сложив
руки на груди, не находя себе места. И Марья Васильевна сидела
выпрямившись, с неподвижным лицом и иногда поправляла узкой рукой
прическу: "Монтигомо Ястребиный Коготь, я его когда-то так называла". Уже
не бледная, а какая-то белая, она сидела перед нами и все курила, везде
был пепел - и у нее на коленях. Она была неподвижна, спокойна, только
иногда слабо потягивала широкую коралловую нитку на шее, точно эта нитка
ее душила. Они боялась правды, потому что не в силах была ее перенести. А
Катя не боится правды, и все будет хорошо, когда она узнает ее.
...Давно уже горел свет, и на шторе я видел длинный черный силуэт
Кораблева. Потом Катя появилась рядом с ним, но скоро ушла, как будто
сказала только одну длинную фразу.
Теперь на улице совсем стемнело, и это было прекрасно, потому что
стало, наконец, неудобно, что я так долго сижу в этом садике и время от
времени хожу смотреть на окна.
И вдруг Катя вышла из подъезда одна и медленно пошла по Садовой.
Без сомнения, она шла домой. Но, как видно, она не очень-то
торопилась домой, у нее было о чем подумать, прежде чем вернуться домой.
Она шла и думала, и я шел за ней, и это было так, как будто мы одни шли в
огромном городе, совершенно одни - Катя и я за ней, но она меня не видала.
Трамваи оглушительно звенели, подлетая к площади, ревели перед красным
огнем светофора машины, и мне казалось, что очень трудно думать, когда
вокруг такой дьявольский шум, - еще не то придумаешь, не то, что нужно! Не
то, что так нужно и мне, и ей, и капитану, если бы он был жив, Марье
Васильевне, если бы она была жива, - всем живым и мертвым.

 
АдмінДата: П`ятниця, 15.01.2010, 22:16 | Повідомлення # 81
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава девятая
ВСЕ РЕШЕНО, ОНА УЕЗЖАЕТ

В номере давно уже было совершенно светло, но я забыл погасить лампу
и, должно быть, поэтому казался себе в зеркале немного бледным. Мне было
холодно, и на спине то появлялась, то проходила "гусиная кожа". Я снял
трубку. Долго не отвечали. Наконец ответили, и я узнал Катин голос.
- Катя. Это я. Ничего, что так рано?
Она сказала, что ничего, хотя еще только пробило восемь.
- Не разбудил?
- Нет.
Я не спал эту ночь и был уверен, что и она не спала ни минуты.
- Катя, можно мне приехать?
Она помолчала.
- Приезжай.
Совершенно незнакомая девушка, довольно толстая, с белокурыми косами
вокруг головы, открыла мне и покраснела, когда я спросил:
- Катя дома?
- Дома.
Я рванулся куда-то, сам не знаю, куда, в общем - к Кате, но эта
девушка закрыла дверь перед моим носом и сказала насмешливо:
- Что вы, товарищ командир! Не так скоро.
Потом она захохотала - и так оглушительно, и так без всякого повода,
что тут уже не узнать ее было невозможно.
- Кирен!
Катя вышла из столовой, как раз когда мы шагнули друг к другу через
какие-то чемоданы и чуть было не обнялись с разбегу, но Кирен застенчиво
попятилась, и пришлось просто пожать ей руку.
- Кирен, да вы ли это? Откуда?
- Она самая, - хохоча, сказала Кирен. - Только, пожалуйста, не
называйте меня Кирен. Я теперь уже не такая дура.
И мы снова стали усердно трясти друг другу руки... Должно быть, она
ночевала у Кати, потому что на ней был Катин халат, от которого все время
отлетали пуговицы, пока мы укладывали вещи. Два открытых чемодана стояли в
передней, потом в столовой, и мы укладывали в эти чемоданы белье, книги,
какие-то приборы, - словом, все, что было Катино в этом доме. Она уезжает.
Куда? Я не спрашивал. Она уезжает. Все решено. Она уезжает.
Я не спрашивал, потому что я и так знал каждое слово ее разговора с
Кораблевым и каждое слово, которое она сказала Николаю Антонычу, когда
вернулась домой. Николая Антоныча не было в городе, - кажется, он был
где-то в области, в Волоколамске, но все равно я знал каждое слово,
которое она сказала бы ему, если бы, вернувшись от Кораблева, она нашла
его дома.
Решительная, бледная, она ходила, громко разговаривала,
распоряжалась, Но это было спокойствие потрясенного человека, и я
чувствовал, что сейчас не нужно говорить ни о чем. Я только крепко пожал
ее руки и поцеловал их, и она в ответ тихонько сжала мои пальцы.
Но вот кто действительно растерялся - старушка. Она сурово встретила
меня, только кивнула и гордо прошла мимо. Потом вдруг вернулась и с
мстительным видом сунула в чемодан какую-то блузку.
- И очень хорошо. А что же? Так и нужно.
Она долго сидела в столовой и ничего не делала, только критиковала
нашу укладку, а потом сорвалась и как ни в чем не бывало, побежала на
кухню ругать домработницу за то, что та чего-то там мало купила.
- Я ей тыщу раз говорила: видишь ливер - бери, - сказала она мне,
вернувшись, - видишь заднюю часть хорошую - бери. "Да как же так, да я без
вас не знаю". А что тут знать? Нерешительная. Я таких терпеть не могу.
- Бабушка, ничего не нужно, - сказала Катя.
- Не нужно? Как это так? Взяла бы.
Потом материальные заботы оставляли ее, и она начинала вздыхать и
украдкой пить у буфета лавровишневые капли. Время от времени она забегала
куда-нибудь, где никого не было, и уговаривала себя не волноваться. Но
недолго действовали на нее эти самоуговоры - и снова нужно было бежать к
буфету и украдкой пить лавровишневые капли...
Не много времени понадобилось нам, чтобы уложить Катины вещи. У нее
было мало вещей, хотя она уезжала из дому, в котором провела почти всю
свою жизнь. Все здесь принадлежало Николаю Антонычу. Но зато из своих
вещей она ничего не оставила, - она не хотела, чтобы хоть одна
какая-нибудь забытая мелочь могла ей напомнить о том, что она жила в этом
доме.
Она уезжала отсюда вся - со всей своей юностью, со своими письмами,
со своими первыми рисунками, которые хранились у Марьи Васильевны, с
"Еленой Робинзон" и "Столетием открытий", которое я брал у нее в третьем
классе.
В девятом классе я брал у нее другие книги, и, когда дошла очередь и
до них, она позвала меня к себе и прикрыла дверь.
- Саня, я хочу подарить тебе эти книги, - сказала она немного
дрожащим голосом. - Это папины, я всегда очень берегла их. Но теперь мне
хочется подарить их тебе. Здесь Нансен, потом разные лоции и его
собственная.
Потом она провела меня в кабинет Николая Антоныча и сняла со стены
портрет капитана - прекрасный портрет моряка с широким лбом, сжатыми
челюстями и светлыми живыми глазами.
- Не хочу оставлять ему, - сказала она твердо, и я унес портрет в
столовую и бережно упаковал его в тюк с подушками и одеялом.
Это была единственная вещь, принадлежавшая Николаю Антонычу, которую
Катя увозила с собой. Если бы она могла, она увезла бы самую память о
капитане из этого подлого дома.
Не знаю, кому принадлежал маленький морской компас, который когда-то
так поразил меня, - тайком от Кати я сунул и его в чемодан. Во всяком
случае, он принадлежал капитану.
Вот и все. Вероятно, это было самое пустынное место на свете, когда,
уложив вещи и взяв в руки пальто, мы прощались с Ниной Капитоновной в
передней. Она оставалась, но ненадолго - пока Катя не переедет в комнату,
которую ей предлагал институт.
- Ненадолго, - торжественно сказала старушка, заплакала и поцеловала
Катю.
Кира споткнулась на лестнице, села на чемодан, чтобы не скатиться, и
захохотала. Катя сердито сказала ей: "Кирка, дура!" А я шел за ними, и мне
казалось, что я вижу, как Николай Антоныч поднимается по этой лестнице,
звонит и молча слушает, что говорит ему старушка. Дрожащей рукой он
проводит по лысой голове и идет в свой кабинет, механически переставляя
ноги, как будто боится упасть. Один в пустом доме.
И он догадывается, что Катя не вернется никогда.

 
АдмінДата: П`ятниця, 15.01.2010, 22:17 | Повідомлення # 82
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава десятая
НА СИВЦЕВОМ-ВРАЖКЕ

До сих пор это был самый обыкновенный кривой московский переулок,
вроде Собачьей Площадки, на которой когда-то жил Петька. Но вот Катя
переехала на Сивцев-Вражек - и с тех пор он удивительно переменился. Он
стал именно тем переулком, в котором жила Катя и который поэтому был
ничуть не похож на все другие московские переулки. И самое название,
которое всегда казалось мне смешным, теперь стало значительным и каким-то
"Катиным", как все, что было связано с нею...
Каждый день я приходил на Сивцев-Вражек. Кати с Кирой еще не было
дома, и меня встречала и занимала разговорами Кирина мама. Это была чудная
мама, артистка-декламаторша, выступавшая в московских клубах с чтением
классических произведений, маленькая, седеющая и романтическая - не то,
что Кира. Обо всем она говорила как-то восторженно, и сразу было видно,
что она обожает литературу. Это тоже было не очень похоже на Киру,
особенно если вспомнить, с каким трудом она когда-то одолела "Дубровского"
и как была убеждена, что в конце концов "Маша за него вышла".
С этой мамой мы разговаривали иной раз часа по два, к сожалению, все
о какой-то Варваре Робинович, тоже декламаторше, но знаменитой, у которой
Кирина мама собиралась брать уроки, но раздумала, потому что эта Варвара
приняла ее с "задранным носом".
Потом являлась Кира - и каждый раз говорила одно и тоже:
- Ай-ай-ай, опять одни, в темноте. Интересно, интересно... Саня, я
просто дрожу за мать, - говорила она трагически. - Она в тебя влюбилась.
Мамочка, что с тобой? Такое увлечение на старости лет! Боюсь, что это
может кончиться плохо.
И, как всегда, мама обижалась и уходила на кухню, а Кира топала за
ней - объясняться и целоваться.
Потом приходила Катя. Иван Павлыч был прав - я не знал ее. И дело
вовсе не в том, что я не знал многих фактов ее жизни, - например, что в
прошлом году ее партия (она работала начальником партии) нашла богатое
золотое месторождение на Южном Урале или что на выставке фотолюбителей ее
снимки заняли первое место. Я не знал ее душевной твердости, ее
прямодушия, ее справедливого, умного отношения к жизни - всего, что
Кораблев так хорошо назвал "нелегкомысленной, серьезной душой". Мне
казалось, что она гораздо старше меня, - особенно, когда она начинала
говорить об искусстве, от которого я здорово отстал за последние годы. Но
вдруг в ней показывалась прежняя Катька, увлекавшаяся взрывами и глубоко
потрясенная тем, что "сопровождаемый добрыми пожеланиями тлакскаланцев,
Фердинанд Кортес отправился в поход и через несколько дней вступил в
Гонолулу". О Фердинанде Кортесе я вспомнил, увидев на одном фото Катю
верхом, в мужских штанах и сапогах, с карабином через плечо, в широкополой
шляпе. Геолог-разведчик! Капитан был бы доволен, увидев это фото.
Так прошло несколько дней, а мы еще не говорили о том, что произошло
после нашей последней встречи, хотя произошло так много, что разговоров об
этом могло бы, кажется, хватить на целую жизнь. Мы как будто чувствовали,
что нужно сначала хорошенько вспомнить друг друга. Ни слова о Николае
Антоныче, о Ромашове, о том, что я виноват перед ней. Но это было не
так-то легко, потому что почти каждый вечер на Сивцев-Вражек приходила
старушка.
Сперва она приходила торжественная, церемонная, в платье с буфами и
все рассказывала истории - это было, когда Николай Антоныч еще не
вернулся. Так, она рассказала о своей подруге, которая вышла замуж за
"попа-стрижака", и как поп нажился, а потом вышел на амвон и говорит:
"Граждане, я пришел к убеждению, что бога нет". Не знаю, к чему это было
рассказано, - должно быть, старушка находила между этим попом и Николаем
Антонычем какое-то сходство.
Но вот однажды она прибежала расстроенная и сказала громким шепотом:
"Приехал".
И сейчас же заперлась с Катей. Уходя, она сказала сердито:
- Нужно тактику иметь - жить с людьми.
Но Катя ничего не ответила, только молча, задумчиво поцеловала ее на
прощанье.
Назавтра старушка пришла заплаканная, усталая, с зонтиком и села в
передней.
- Заболел, - сказала она. - Доктора к нему позвала. Гомеопата. А он
его прогнал. Говорит: "Я ей отдал всю жизнь, и вот благодарность".
Она всхлипнула.
- "Это последнее, что держало меня в жизни. Теперь - конец". В этом
роде.
Очевидно, это был еще не конец, потому что Николай Антоныч
поправился, хотя сильный сердечный припадок действительно уложил его на
несколько дней в постель. Он звал Катю. Но она не пошла к нему. Я слышал,
как она сказала Нине Капитоновне:
- Бабушка, больного или здорового, живого или мертвого, я не хочу его
видеть. Ты поняла?
- Поняла, - отвечала Нина Капитоновна. - Вот и отец ее такой был, -
уходя, жаловалась она Кириной маме. - Как переломит ее - у-у. Хоть под
поезд бросай! Фанатичная.
Но Николай Антоныч поправился, и старушка повеселела. Теперь она
забегала иногда по два раза в день - и таким образом у нас все время были
самые свежие новости о Николае Антоныче и Ромашке. Впрочем, о Ромашке
однажды упомянула и Катя.
- Он заходил ко мне на службу, - кратко сказала она, - но я попросила
передать, что у меня нет времени и никогда не будет.
- ...Письмо пишут, - однажды сообщила старушка. Все летчик Г., летчик
Г. Донос, поди. И этот просто из себя выходит, - попович-то. А Николай
Антоныч молчит. Распух весь, сидит и молчит. В шали моей сидит...
Несколько раз на Сивцев-Вражек приходил Валя, и тогда все бросали
свои дела и разговоры и смотрели, как он ухаживает за Кирой. И он
действительно ухаживал за ней по всем правилам и в полной уверенности, что
об этом никто не подозревает.
Он приносил Кире цветы в горшках - всегда одни и те же, так что ее
комната превратилась в маленький питомник чайных роз и примул. Меня и Катю
он видел, очевидно, в каком-то полусне, а наяву только Киру и иногда
Кирину маму, которой он тоже делал подарки, - так, однажды он принес ей
"Чтец-декламатор" издания 1917 года.
Время от времени он просыпался и рассказывал какую-нибудь забавную
историю из жизни тушканчиков или летучих мышей.
Хорошо, что Кире не много нужно было, чтобы рассмеяться...
Так проходили эти вечера на Сивцевом-Вражке - последние вечера перед
моим возвращением на Север.
У меня было много хлопот: нельзя сказать, что мое предложение
организовать поиски экспедиции капитана Татаринова было встречено с
восторгом; или я бестолково взялся за дело?
Я написал несколько статей: о моем способе крепления самолета во
время пурги - в журнал "Гражданская авиация", о дневниках штурмана - для
"Правды" и докладную записку - в Главсевморпуть. Через несколько дней, как
раз накануне отъезда, я должен был выступить со своим основным сводным
докладом о дрейфе "Св. Марии" на выездной сессии Географического общества.
Очень веселый, я однажды вернулся к себе в первом часу ночи. Я
подошел к портье за ключом, и он сказал:
- Вам письмо.
И дал мне письмо и газету.
Письмо было очень краткое: секретарь Географического общества извещал
меня, что мой доклад не может состояться, так как я своевременно не
представил его в письменном виде. Газета, только что я взял ее в руки,
сама развернулась на сгибе. Статья называлась: "В защиту ученого". Я начал
ее читать, и строчки слились перед моими глазами...

 
АдмінДата: Неділя, 17.01.2010, 22:39 | Повідомлення # 83
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава одиннадцатая
ДЕНЬ ХЛОПОТ

Вот что было написано в этой статье:
1. Что в Москве живет известный педагог и общественник, профессор
Н.А.Татаринов, автор ряда статей по истории завоевания и освоения Арктики.
2. Что некий летчик Г. ходит по разным полярным учреждениям и
всячески чернит этого уважаемого ученого, утверждая, что профессор
Татаринов обокрал (!) экспедицию своего двоюродного брата капитана
И.Л.Татаринова.
3. Что этот летчик Г. собирается даже выступить с соответствующим
докладом, считая, очевидно, свою клевету крупным научным достижением.
4. Что Управлению Главсевморпути следовало бы обратить внимание на
этого человека, позорящего своими действиями семью советских полярников.
Статья была подписана "И.Крылов", и я удивился, как у редакции
хватило совести подписывать такую статью именем великого человека. Я не
сомневался, что Николай Антоныч сам написал ее, - это и было то "письмо",
о котором говорила старушка. Газета была прислана почтой на мое имя.
"Черт возьми, а если это не он? - Был уже третий час, а я все ходил и
думал. - Вот письмо из Географического общества - это, без сомнения, он.
Еще Кораблев говорил, что Николай Антоныч состоит членом этого общества, и
ругал меня за то, что я рассказал о своем докладе Ромашке. Но и статья -
это он! Он растерялся. Катя уехала, и он растерялся".
И мне представилось, как он сидит в старушкиной шали и молчит, а
Ромашка грубит ему. Это было очень возможно!
"...Меньше всего следовало бы им желать, чтобы меля вызвали в
Главсевморпуть и потребовали объяснений! Только этого я и добиваюсь". Я
думал об этом уже лежа в постели. "Позорящего своими действиями..." Какими
действиями? Еще ни с кем я не говорил о нем. Они надеются, что я отступлю,
испугаюсь...
Очень может быть, что если бы не эта статья, я так и уехал бы из
Москвы, почти ничего не сделав для капитана. Но статья подстегнула меня.
Теперь я должен был действовать - и чем скорее, тем лучше.
Не следует думать, что я был так же спокоен, как теперь, когда
вспоминаю об этом. Несколько раз я ловил себя на довольно диких мыслях, в
которых, между прочим, прекрасно разбирается уголовный розыск. Но стоило
мне вспомнить Катю и ее слова: "Больного или здорового, живого или
мертвого, я не хочу его видеть", как все становилось на место, и я сам
удивлялся спокойствию, с которым говорил и действовал в этот хлопотливый
день.
С утра был намечен план - очень простой, но, пожалуй, по этому плану
видно, что мне уже надоело разговаривать с делопроизводителями и
секретарями.
1. Поехать в "Правду". Все равно, мне нужно было в "Правду", потому
что я должен был перед отъездом сдать обещанную статью.
2. Поехать к Ч.
Эта мысль - поехать к Ч., к знаменитому Ч., который был когда-то
героем Ленинградской школы, а потом стал Героем Советского Союза, которого
знает и любит вся страна, - была у меня еще ночью, но тогда она показалась
мне слишком смелой. Удобно ли звонить ему? Помнит ли он меня? Ведь мы
расстались, когда я был учлетом!
Но теперь я решился - что же, он не откажется принять меня, даже если
не помнит!
Не знаю, кто подошел к телефону, должно быть жена.
- Это говорит летчик Григорьев.
- Да.
- Дело в том, что мне очень нужно повидать товарища Ч., - я назвал
его по имени и отчеству. - Я приехал из Заполярья и вот... очень нужно.
- А вы заходите.
- Когда?
- Лучше сегодня, он в десять часов приедет с аэродрома...
Я приехал в "Правду" и на этот раз часа два ждал своего журналиста.
Наконец он пришел.
- А, летчик Г.? - сказал он довольно приветливо. - Который позорит?
- Он самый.
- Что же так?
- Позвольте объясниться, - сказал я спокойно.
Это был очень серьезный разговор в кабинете ответственного редактора,
разговор, во время которого на стол по очереди были положены:
а) Последнее письмо капитана (копия).
б) Письмо штурмана, которое начиналось словами: "Спешу сообщить вам,
что Иван Львович жив и здоров" (копия).
в) Дневники штурмана.
г) Заверенная доктором запись рассказа охотника Ивана Вылки.
д) Заверенная Кораблевым запись рассказа Вышимирского.
е) Фотоснимок латунного багра с надписью "Шхуна "Св. Мария".
Кажется, это был удачный разговор, потому что один серьезный человек
крепко пожал мне руку, а другой сказал, что в одном из ближайших номеров
"Правды" будет напечатана моя статья о дрейфе "Св. Марии".
От "Правды" до квартиры Ч. по меньшей мере, шесть километров, но
только на полпути я вспоминаю, что можно было воспользоваться трамваем. Я
лечу, как сумасшедший, и думаю о том, как я сейчас расскажу ему об этом
разговоре в "Правде".
И вот я поднимаюсь по лестнице, по чистой лестнице нового дома,
останавливаюсь перед дверью и вытираю лицо - очень жарко - и стараюсь
медленно думать о чем-нибудь - верное средство перестать волноваться.
Дверь открывается, я называю себя и слышу из соседней комнаты его
низкий окающий голос:
- Ко мне?
И вот этот человек, которого мы полюбили в юности и с каждым годом,
не видя его в глаза, только слыша о его гениальных полетах, с каждым годом
любили все больше, выходит ко мне и протягивает сильную руку.
- Товарищ Ч., - говорю я и называю его по имени и отчеству, - едва ли
вы помните меня. Это говорит Григорьев. То есть не говорит, а просто
Григорьев. Мы встречались в Ленинграде, когда я был учлетом.
Он молчит. Потом говорит с удовольствием:
- Ну как же! Орел был! Помню!
И мы идем в его кабинет, и я начинаю свой рассказ, волнуясь еще
больше, потому что оказалось, что он меня помнит...
Это была та самая встреча с Ч., когда он подарил мне свой портрет с
надписью: "Если быть - так быть лучшим". Он сказал, что я из той породы,
"у которых билет дальнего следования". Он выслушал меня и сказал, что
завтра же будет звонить начальнику Главсевморпути о моем проекте.

 
АдмінДата: Неділя, 17.01.2010, 22:44 | Повідомлення # 84
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава двенадцатая
РОМАШКА

В двенадцатом часу ночи я простился с Ч. и вернулся к себе. Поздний
час для гостей. Но меня ждал гость - правда, непрошеный, но все-таки
гость.
Портье сказал:
- К вам.
И навстречу мне поднялся Ромашка.
Нужно полагать, что он не только душой, но и телом приготовился к
этому визиту, потому что таким роскошным я его еще не видел. Он был в
каком-то широком пальто стального цвета и в мягкой шляпе, которая не
сидела, а стояла на его большой неправильной голове. От него пахло
одеколоном.
- А, Ромашка, - сказал я весело. - Здравствуй, Сова!
Кажется, он был потрясен таким приветствием.
- А, да, Сова, - улыбаясь, сказал он. - Я совсем забыл, что так меня
называли в школе. Но удивительно, как ты помнишь эти школьные прозвища!
Он тоже старался говорить в непринужденном духе.
- Я, брат, все помню. Ты ко мне?
- Если ты не занят.
- Ничуть, - сказал я. - Абсолютно свободен.
В лифте он все время внимательно смотрел на меня: как видно,
прикидывал, не пьян ли я и, если пьян, какую выгоду можно извлечь из этого
дела. Но я не был пьян - был выпит только один стакан вина за здоровье
великого летчика и моего старшего друга...
- Вот ты где живешь, - заметил он, когда я вежливо предложил ему
кресло. - Хороший номер.
- Ничего.
Я ждал, что сейчас он спросит, сколько я плачу за номер. Но он не
спросил.
- Вообще это хорошая гостиница, - сказал он, - не хуже "Метрополя".
- Пожалуй.
Он надеялся, что я первый начну разговор. Но я сидел, положив ногу на
ногу, курил и с глубоким вниманием изучал "Правила для приезжающих",
лежавшие под стеклом, которым был покрыт письменный стол. Тогда он
вздохнул довольно откровенно и начал.
- Саня, нам нужно поговорить об очень многих вещах, - сказал он
серьезно. - И мы, кажется, достаточно культурные люди, чтобы обсудить и
решить все это мирным путем, Не так ли?
Очевидно, он еще не забыл, как я однажды решил "все это" не очень
мирным путем. Но с каждым словом голос его становился тверже.
- Я не знаю, какие непосредственные причины побудили Катю внезапно
уехать из дому, но я вправе спросить: не связаны ли эти причины с твоим
появлением?
- А ты бы спросил об этом у Кати, - отвечал я спокойно.
Он замолчал. У него запылали уши, а глаза вдруг стали бешеные, лоб
разгладился. Я смотрел на него с интересом.
- Однако мне известно, - начал он снова немного сдавленным голосом, -
что она уехала с тобою.
- Совершенно верно. Я даже помогал ей укладывать вещи.
- Так, - сказал он хрипло. Один глаз у него теперь был почти закрыт,
а другим он косил - довольно страшная картина. Таким я видел его впервые.
- Так, - снова повторил он.
- Да, так.
- Да.
- Мы помолчали.
- Послушай, - начал он снова. - Мы с тобой не договорили тогда на
юбилее Кораблева. Должен тебе сказать, что в общих чертах я знаю эту
историю с экспедицией "Святой Марии". Я тоже интересовался ею так же, как
и ты, но, пожалуй, с несколько иной точки зрения.
Я ничего не ответил. Мне была известна эта точка зрения.
- Между прочим, тебе, кажется, хотелось узнать, какую роль играл в
этой экспедиции Николай Антоныч. По крайней мере, так я мог судить по
нашему разговору.
Он мог судить об этом не только по нашему разговору. Но я не возражал
ему. Я еще не понимал, куда он клонит.
- Думаю, что могу оказать тебе в этом деле серьезную услугу.
- В самом деле?
- Да.
Он вдруг бросился ко мне, и я инстинктивно вскочил и стал за кресло.
- Послушай, послушай, - пробормотал он, - я знаю о нем такие вещи! Я
знаю такую штуку! У меня есть доказательства, от которых ему не
поздоровится, если только умеючи взяться за дело. Ты думаешь - он кто?
Три раза он повторил эту фразу, придвинувшись ко мне почти вплотную,
так что мне пришлось взять его за плечи и слегка отодвинуть. Но он этого
даже не заметил.
- Такие штуки, о которых он сам забыл, - продолжал Ромашка. - В
бумагах.
Конечно, он говорил о бумагах, взятых им у Вышимирского.
- Я знаю, отчего вы поссорились. Ты говорил, что он обокрал
экспедицию, и он тебя выгнал. Но это - правда. Ты оказался прав.
Второй раз я слышал это признание, но теперь оно доставило мне мало
удовольствия. Я только сказал с притворным изумлением:
- Да что ты?
- Это он! - с каким-то подлым упоением повторил Ромашка. - Я помогу
тебе. Я тебе все отдам, все доказательства. Он у нас полетит вверх ногами.
Нужно было промолчать, но я не удержался и спросил:
- За сколько?
Он опомнился.
- Ты можешь принять это как угодно, - сказал он. - Но я тебя прошу
только об одном: чтобы ты уехал.
- Один?
- Да.
- Без Кати?
- Да.
- Интересно. То есть, иными словами, ты просишь, чтобы я от нее
отступился?
- Я люблю ее, - сказал он почти надменно.
- Ага, ты ее любишь! Это интересно. И чтобы мы не переписывались, не
правда ли?
Он молчал.
- Подожди-ка минутку, я сейчас вернусь, - сказал я и вышел.
Заведующая этажом сидела у столика в вестибюле; я попросил у нее
разрешения позвонить по телефону и, пока разговаривал, все время смотрел
вдоль коридора, не ушел ли Ромашка. Но он не ушел - едва ли ему могло
придти в голову, кому я звоню по телефону.
- Николай Антоныч? Это говорит Григорьев. - Он переспросил. Наверно,
решил, что ослышался. - Николай Антоныч, - сказал я вежливо, - извините,
что я так поздно беспокою вас. Дело в том, что мне необходимо вас видеть.
Он молчал.
- В таком случае, приезжайте ко мне, - наконец сказал он.
- Николай Антоныч! Как говорится, не будем считаться визитами.
Поверьте мне, это очень важно, и не столько для меня, как для вас.
Он молчал, и мне было слышно его дыхание.
- Когда? Сегодня я не приеду.
- Нет, именно сегодня. Сейчас. Николай Антоныч, - сказал я громко, -
поверьте мне хоть один раз в жизни. Вы приедете. Я вешаю трубку.
Он не спросил, в каком номере я остановился, и это было, между
прочим, лишним подтверждением, что газету со статьей "В защиту ученого"
прислал именно он. Но сейчас мне было не до таких мелочей. Я вернулся к
Ромашке.
Не запомню, когда еще я так врал и изворачивался, как в эти двадцать
минут, пока не приехал Николай Антоныч. Я притворился, что мне совсем не
интересно, кем прежде был Николай Антоныч, расспрашивал, что это за
бумаги, и уверял гнусавым от хитрости голосом, что не могу уехать без
Кати. Но вот в дверь постучали, я крикнул:
- Войдите!
И Николай Антоныч вошел и, не кланяясь, остановился у порога.
- Здравствуйте, Николай Антоныч! - сказал я.
Я не смотрел на Ромашку, потом посмотрел: он сидел на краешке стула,
втянув голову в плечи, и беспокойно прислушивался - настоящая сова, но
страшнее.
- Вот, Николай Антоныч, - продолжал я очень спокойно, - вам, без
сомнения, известен этот гражданин. Это некто Ромашов, ваш любимый ученик и
ассистент и без пяти минут родственник, если я не ошибаюсь. Я пригласил
вас, чтобы передать в общих чертах содержание нашего разговора.
Николай Антоныч все стоял у порога - очень прямой, удивительно
прямой, в пальто и со шляпой в руке. Потом он уронил шляпу.
- Этот Ромашов, - продолжал я, - явился ко мне часа полтора тому
назад и предложил следующее: он предложил мне воспользоваться
доказательствами, из которых следует: во-первых, что вы обокрали
экспедицию капитана Татаринова, а во-вторых, еще разные штуки, касающиеся
вашего прошлого, о которых вы не упоминаете в анкетах.
Вот тут он уронил шляпу.
- У меня создалось впечатление, - продолжал я, - что этот товар он
продает уже не в первый раз. Не знаю, может быть, я ошибаюсь.
- Николай Антоныч! - вдруг закричал Ромашка. - Это все ложь. Не
верьте ему. Он врет.
Я подождал, пока он перестанет кричать.
- Конечно, теперь это, в сущности, все равно, - продолжал я, - теперь
это дело только ваших отношений. Но вы сознательно...
Я давно чувствовал, что на щеке прыгает какая-то жилка, и это мне не
нравилось, потому что я дал себе слово разговаривать с ними совершенно
спокойно.
- Но вы сознательно шли на то, что этот человек может стать Катиным
мужем. Вы уговаривали ее - из подлости, конечно, - потому что вы его
испугались. А теперь он же приходит ко мне и кричит: "Он у нас полетит
вверх ногами".
Как будто очнувшись, Николай Антоныч сделал шаг вперед и уставился на
Ромашку. Он смотрел на него долго, так долго, что даже и мне трудно было
выдержать эту напряженную тишину.
- Николай Антоныч, - снова жалостно пробормотал Ромашка.
Николай Антоныч все смотрел. Но вот он заговорил, и я поразился: у
него был надорванный, старческий голос.
- Зачем вы пригласили меня сюда? - спросил он. - Я болен, мне трудно
говорить. Вы хотели уверить меня, что он негодяй. Это для меня не новость.
Вы хотели снова уничтожить меня, но вы не в силах сделать больше того, что
уже сделали - и непоправимо. - Он глубоко вздохнул. Действительно, я
видел, что говорить ему было трудно.
- На ее суд, - продолжал он так же тихо, но уже с другим,
ожесточенным выражением, - отдаю я тот поступок, который она совершила,
уйдя и не сказав мне ни слова, поверив подлой клевете, которая преследует
меня всю жизнь.
Я молчал. Ромашка дрожащей рукой налил стакан воды и поднес ему.
- Николай Антоныч, - пробормотал он, - вам нельзя волноваться.
Но Николай Антоныч с силой отвел его руку, и вода пролилась на ковер.
- Не принимаю, - сказал он и вдруг сорвал с себя очки и стал мять их
в пальцах. - Не принимаю ни упреков, ни сожаления. Ее дело. Ее личная
судьба. А я одного ей желал: счастья. Но память о брате я никому не отдам,
- сказал он хрипло, и у него стало угрюмое, одутловатое лицо с толстыми
губами. - Я, может быть, рад был бы поплатиться и этим страданием - уж
пускай до смерти, потому что мне жизнь давно не нужна. Но не было этого, и
я отвергаю эти страшные, позорные обвинения. И хоть не одного, а тысячу
ложных свидетелей приведите, - все равно никто не поверит, что я убил
этого человека с его мыслями великими, с его великой душой.
Я хотел напомнить Николаю Антонычу, что он не всегда был такого
высокого мнения о своем брате, но он не дал мне заговорить.
- Только одного свидетеля я признаю, - продолжал он, - его самого,
Ивана. Он один может обвинить меня, и если бы я был виноват, он один бы
имел на это право.
Николай Антоныч заплакал. Он порезал пальцы очками и стал долго
вынимать носовой платок. Ромашка подскочил и помог ему, но Николай Антоныч
снова отстранил его руки.
- Здесь бы и мертвый, кажется, заговорил, - сказал он и, болезненно,
часто дыша потянулся за шляпой.
- Николай Антоныч, - сказал я очень спокойно, - не думайте, что я
намерен отдать всю жизнь, чтобы убедить человечество в том, что вы
виноваты. Для меня это давно ясно, а теперь и не только для меня. Я
пригласил вас не для этого разговора. Просто я считал своим долгом
раскрыть перед вами истинное лицо этого прохвоста. Мне не нужно то, что он
сообщил о вас, - больше того, я давно знаю все это. Хотите ли вы сказать
ему что-нибудь?
Николай Антоныч молчал.
- Ну, тогда пошел вон! - сказал я Ромашке.
Он бросился было к Николаю Антонычу и стал ему что-то шептать. Но,
как бесчувственный, стоял, глядя прямо перед собой, Николай Антоныч.
Только теперь я заметил, как он постарел за эти дни, как был удручен и
жалок. Но я не жалел его, - только этого еще не хватало.
- Вон! - снова сказал я Ромашке.
Он не уходил, все шептал. Потом он подхватил Николая Антоныча под
руку и повел его к двери. Это было неожиданно - тем более, что я выгонял
именно Ромашку, а не Николая Антоныча, которого сам же и пригласил. Мне
хотелось еще спросить у него, кто написал статью "В защиту ученого" -
И.Крылов не потомок ли баснописца? Но я опоздал, - они уже уходили.
Кажется, я все-таки не поссорил их. Они медленно шли под руку вдоль
длинного коридора, и только на одну минуту Николай Антоныч остановился. Он
стал рвать волосы. У него не было волос, но на пальцах оставался детский
пух, на который он смотрел с мучительным изумлением. Ромашка придержал его
за руки, почистил его пальто, и они степенно пошли дальше, пока не
скрылись за поворотом.

Накануне отъезда Ч. позвонил мне и сказал, что он говорил с
начальником Главсевморпути и сам прочитал ему мою докладную записку. Ответ
положительный. В этом году уже поздно посылать экспедицию, но в будущем
году - вполне вероятно. Проект разработан убедительно, подробно, но
маршрутная часть нуждается в уточнении. Историческая часть весьма
интересна. Буду вызван, извещение получу дополнительно.
Весь этот день я провел в магазинах: мне хотелось подарить что-нибудь
Кате, мы опять расставались. Это было нелегкое дело. Бабу на чайник? Но у
нее не было чайника. Платье? Но я никогда не мог отличить креп-сатэна от
фай-дешина. Лейку? Лейка была бы ей очень нужна, но на лейку не хватало
денег.
Без сомнения, я так бы ничего и не купил, если бы не встретил на
Арбате Валю. Он стоял у окна книжного магазина и думал - прежде я бы
безошибочно определил: о зверях. Но теперь у него был еще один предмет для
размышлений.
- Валя, - сказал я. - Вот что. У тебя есть деньги?
- Есть.
- Сколько?
- Рублей пятьсот, - отвечал Валя.
- Давай все.
Он засмеялся.
- А что - ты опять собираешься в Энск за Катей?
Мы пошли в фотомагазин и купили лейку...
Для всех я уезжал ночью в первом часу, но с Катей мы стали прощаться
с утра - я все забегал к ней то домой, то на службу. Мы расставались
ненадолго: в августе она должна была приехать ко мне в Заполярье, а я
ждал, что меня вызовут еще раньше - быть может, в июле. Но все-таки мне
было немного страшно - как бы опять не расстаться надолго...
Валя принес на вокзал "Правду" с моей статьей. Все было напечатано
совершенно так же, как я написал, только в одном месте исправлен стиль, а
вся статья сокращена приблизительно наполовину. Но выдержки из дневника
были напечатаны полностью: "Никогда не забуду этого прощанья, этого
бледного вдохновенного лица с далеким, взглядом. Что общего с прежним
румяным, полным жизни человеком, выдумщиком анекдотов и забавных историй,
кумиром команды, с шуткой подступавшим к самому трудному делу. Никто не
ушел после его речи. Он стоял с закрытыми глазами, как будто собираясь с
силами, чтобы сказать прощальное слово. Но вместо слов вырвался чуть
слышный стон, и в углу глаз сверкнули слезы..."
Мы с Катей читали это в коридоре вагона, и я чувствовал, как ее
волосы касаются моего лица, и чувствовал, что она сама чуть сдерживает
слезы.

 
АдмінДата: Субота, 23.01.2010, 00:57 | Повідомлення # 85
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ,
(рассказанная Катей Татариновой)
МОЛОДОСТЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Глава первая
"ТЫ ЕГО НЕ ЗНАЕШЬ"

Иван Павлович деликатно ушел из вагона, а Валя все передавал приветы
какому-то Павлу Петровичу из зверового совхоза: "Фу, черт! И доктору! Чуть
не забыл!", пока Кира не вернулась и не увела его за руку. Мы остались
одни. Ох, как мне не хотелось, чтобы Саня уезжал!
Вот какой он был в эту минуту - мне хотелось запомнить его всего, а
не только глаза, в которые я смотрела: он стоял без фуражки и был такой
молодой, что я сказала, что ему еще рано жениться. В форме он казался
выше, но все-таки был маленького роста и, должно быть, поэтому иногда
невольно поднимался на цыпочки - и сейчас, когда я обернулась. Он был
подтянутый, аккуратный, но на макушке торчал хохол, который удивительно
шел ему, особенно когда он улыбался. В эту минуту, когда мы обнялись и я в
последний раз обернулась с площадки, он улыбался и был похож на того
решительного, черного, милого Саню, в которого я когда-то влюбилась.
Все где-то стояли, но я не видела никого и чуть не упала, когда
спускалась с площадки. Ох, как мне не хотелось, чтобы он уезжал!
Он взмахнул фуражкой, когда тронулся поезд, и я шла рядом с вагоном и
все говорила: "Да, да".
- Будешь писать?
- Да, да!
- Каждый день?
- Да!
- Приедешь?
- Да, да.
- Ты любишь меня?
Это он спросил шепотом, но я догадалась по движению губ.
- Да, да!
С вокзала мы поехали провожать Ивана Павловича, и дорогой он все
говорил о Сане.
- Главное, не нужно понимать его слишком сложно, - сказал он. - А ты
самолюбивая, и первое время вы будете ссориться. Ты, Катя, вообще его
почти не знаешь.
- Здрасти!
- Знаешь, какая у него главная черта? Он всегда останется юношей,
потому что это пылкая душа, у которой есть свои идеалы.
Он строго посмотрел на меня и повторил:
- Душа, у которой есть свои идеалы... А ты гордая - и можешь этого не
заметить.
Я засмеялась.
- И ничего смешного. Конечно, гордая, и девочкой, между прочим, была
совсем другая. А он - вспыльчивый. Ты вообще подумай о нем, Катя.
Я сказала, что я и так думаю о нем слишком много и не такой уж он
хороший, чтобы о нем думать и думать.
Но вечером я так и сделала: села и стала думать о Сане. Все ушли.
Валя с Кирой в кино, а Александра Дмитриевна в какой-то клуб - читать
литмонтаж по Горькому "Страсти-мордасти", который она сама составила и
которым очень гордилась, а я долго сидела над своей картой, а потом
бросила ее и стала думать.
Да, Иван Павлович прав - я не знаю его! Мне все еще невольно
представляется тот мальчик в куртке, который когда-то ждал меня в сквере
на Триумфальной и все ходил и ходил, пока не зажглись фонари, пока я вдруг
не решилась и не пошла к нему через площадь. Тот мальчик, которого я
обняла, несмотря на то, что три школы - наша, 143-я и 28-я - могли видеть,
как мы целовались! Но тот мальчик существовал еще только в моем
воображении, а новый Саня был так же не похож на него, как не похож был
наш первый поцелуй на то, что теперь было между нами.
Но я вовсе не понимала его слишком сложно! Я просто видела, что за
тем миром мыслей и чувств, который я знала прежде, в нем появился еще
целый мир, о котором я не имела никакого понятия. Это был мир его
профессии - мир однообразных и опасных рейсов на Крайнем Севере,
неожиданных встреч со знакомыми летчиками в Доме пилота, детских восторгов
перед новой машиной, мир, без которого он не мог бы прожить и недели. Но
мне в этом мире пока еще не было места. Однажды он рассказывал об опасном
полете, и я поймала себя на очень странном чувстве - я слушала его, как
будто он рассказывал о ком-то другом. Я не могла вообразить, что это он,
застигнутый пургой, только чудом не погиб при посадке, а потом трое суток
сидел в самолете, стараясь не спать и медленно замерзая. Это было глупо,
но я сказала:
- А ты не можешь устроить, чтобы этого больше не было?
У него стало смущенное лицо, и он сказал насмешливо:
- Есть! Больше не будет.
...Разумеется, он сам мог бы передать мне свой разговор с
Вышимирским. Но он попросил Ивана Павловича. Он почувствовал, что дело
совсем не в том, что он лично оказался прав. Здесь была не личная правда,
а совсем другая, и я должна была выслушать ее именно от Ивана Павловича,
который любил маму и до сих пор одинок и несчастен. Я знала, что в этот
вечер Саня ждал меня на улице, и нисколько не удивилась, увидев его у
входа в садик на углу Воротниковского и Садовой. Но он не подошел, хотя я
знала, что он идет за мной до самого дома. Он понял, что мне нужно побыть
одной и что как бы я ни была близка к нему в эту минуту, а все-таки
страшно далека, потому что он оказался прав, а я - не права и оскорблена
тем, что узнала от Кораблева...
Мы провели только один вечер вместе за все время, что Саня был в
Москве. Он пришел очень усталый, и Александра Дмитриевна сейчас же ушла,
хотя ей хотелось рассказать нам о том, как трудно выступать перед публикой
и как непременно нужно волноваться, а то ничего не выйдет. Солнце
садилось, и узенький Сивцев-Вражек был так полон им, как будто оно махнуло
рукой на всю остальную землю и решило навсегда поместиться в этом кривом
переулке. Я поила Саню чаем - он любит крепкий чай - и все смотрела, как
он ест и пьет, и, наконец, он заставил меня сесть и тоже пить чай вместе с
ним.
Потом он вдруг вспомнил, как мы ходили на каток, и выдумал, что один
раз на катке поцеловал меня в щеку и что "это было что-то страшно твердое,
пушистое и холодное". А я вспомнила, как он судил Евгения Онегина и все
время мрачно смотрел на меня, а потом в заключительном слове назвал Гришку
Фабера "мастистый".
- А помнишь, "Григорьев - яркая индивидуальность, а Диккенса не
читал"?
- Еще бы! А с тех пор прочитал?
- Нет, - грустно сказал Саня, - все некогда было. Вольтера прочитал -
"Орлеанская девственница". У нас в Заполярье, в библиотеке, почему-то
много книг Вольтера.
У него глаза казались очень черными в сумерках, и мне вдруг
показалось, что я вижу только эти глаза, а все вокруг темнеет и уходит. Я
хотела сказать, что это смешно, что в Заполярье так много Вольтера, но мы
вдруг много раз быстро поцеловались. В эту минуту позвонил телефон, я
вышла и целых полчаса разговаривала со своей старой профессоршей, которая
называла меня "деточкой" и которой нужно было знать решительно все - и где
я теперь обедаю, и купила ли я тот хорошенький абажур у "Мюра"... А когда
я вернулась, Саня спал. Я окликнула его, но мне сразу же стало жалко, и я
присела подле него на корточки и стала рассматривать близко-близко.
В этот вечер Саня передал мне дневник штурмана, и все бумаги, и фото.
Дневник лежал в особой папке с замочком. Когда Саня ушел, я долго
рассматривала эти обломанные по краям страницы, покрытые кривыми тесными
строчками и вдруг - беспомощными, широкими, точно рука, разбежавшись, еще
писала, а мысль уже бродила невесть где. Каким упорством, какой силой воли
нужно обладать, чтобы прочитать эти дневники!
Багор с надписью "Св. Мария" остался в Заполярье, но Саня привез
фото, и, должно быть, ни один багор в мире еще не был снят так
превосходно!
Все это было как бы осколки одной большой истории, разлетевшейся по
всему свету, и Саня подобрал их и написал эту историю или еще напишет. А
я? Я не сделала ничего и, если бы не Саня, даже не узнала бы о своем отце
ничего, кроме того, что мне было известно в тот прощальный день на Энском
вокзале, когда отец взял меня на руки и в последний раз высоко подкинул и
поймал своими добрыми большими руками.
Я обещала Сане писать каждый день, но каждый день писать было не о
чем: по-прежнему я жила у Киры, много читала и работала, хотя это было не
очень удобно, потому что ящики с коллекциями так и стояли в передней, а
карту приходилось чертить на рояле.
Тем летом я впервые не ездила в поле - нужно было обработать материал
34-го и 35-го годов, и Башкирское управление, в котором я служила,
разрешило мне остаться на лето в Москве.
Бабушка приходила ко мне каждый день, и вообще все было прекрасно -
между прочим, еще и потому, что Валя с Кирой вдруг стали какие-то
молчаливые, серьезные и все время сидели и тихо разговаривали в кухне.
Больше им некуда было деться, потому что вся квартира состояла из одной
большой старинной кухни, делившейся на "кухню вообще" и "собственно
кухню". Валя с Кирой сидели за перегородкой, то есть в "собственно кухне",
так что Александре Дмитриевне приходилось теперь готовить ужин в "кухне
вообще".
Больше Валя не дарил цветов, - очевидно, у него не было денег, - но
зато однажды принес белую крысу и очень огорчился, когда Кира заорала и
вскочила на стол. Он долго объяснял ей, что это прекрасный экземпляр -
крыса-альбинос, редкая штука! Но Кира все орала и не хотела слезать со
стола, так что ему пришлось завязать крысу-альбиноса в носовой платок и
положить на столик в передней. Но там ее нашла Александра Дмитриевна,
вернувшаяся со своего концерта, и тут поднялся такой крик, что Вале
пришлось уйти со своим подарком.
Но по ночам, когда мы с Кирой, нашептавшись вволю, по очереди
говорили друг другу: "Ну, спать!", и она вдруг засыпала и во сне у нее
становилось смешное, счастливое выражение лица, а эти минуты, когда я
оставалась одна, тоска, наконец, добиралась до сердца. Я начинала думать о
том, какая у них чудная любовь, самое лучшее время в жизни, и как она не
похожа на нашу! Они - вместе и видятся каждый день, а мы так далеко друг
от друга!
И, как из окна вагона, мне виделись поля и леса, и снова поля, потом
- тайга и холодные ленты северных рек, и равнины, равнины, покрытые
снегом, - бесконечные пространства земли, которые легли между нами.
"Конечно, мы увидимся, - я уверяла себя. - Я поеду к нему, и все
будет прекрасно. Два года я не брала отпуска, а теперь возьму и поеду, или
он приедет, быть может, еще в июле".
Но тоска все не проходила.
Карта была трудная, потому что в прежних картах многое было напутано
и теперь все приходилось делать сначала. Но чем труднее, тем с большим
азартом я работала в эти дни, после Саниного отъезда. Несмотря на мои
тоскливые ночи, я жила с таким чувством, как будто все тяжелое, скучное и
неясное осталось позади, а впереди - только интересное и новое, от
которого замирает сердце и становится весело, и легко, и немного страшно.

 
АдмінДата: Субота, 23.01.2010, 00:57 | Повідомлення # 86
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава вторая
НА СОБАЧЬЕЙ ПЛОЩАДКЕ

Повсюду, где Саня был в последний день, он оставил мой телефон - и в
Главсевморпути, и в "Правде". Я немного испугалась, когда он сказал мне об
этом.
- А кто же я такая? Чтобы кого спрашивали?
- Катерину Ивановну Татаринову-Григорьеву, - серьезно ответил Саня.
Я решила, что он шутит. Но не прошло и трех дней после его отъезда,
как кто-то позвонил и попросил к телефону Катерину Ивановну
Татаринову-Григорьеву.
- Я вас слушаю.
- Это говорят из "Правды".
И журналист, фамилию которого я часто встречала в "Правде", сказал,
что Санина статья вызвала много численные отклики и что об авторе пришел
даже запрос из Арктического института.
- Поздравьте вашего мужа с успехом.
Я хотела сказать, что он еще не мой муж, но почему-то промолчала.
- Насколько мне известно, я имею удовольствие разговаривать с дочерью
капитана Татаринова?
- Да.
- Нет ли у вас еще каких-либо материалов, относящихся к жизни и
деятельности вашего отца?
Я сказала, что есть, но без разрешения Александра Ивановича - первый
раз в жизни я назвала Саню по имени-отчеству - я, к сожалению, не могу ими
распоряжаться.
- Ну, мы ему напишем...
Из "Гражданской авиации" тоже позвонили и спросили, куда послать
номер с Саниной статьей о креплении самолета во время пурги, - а я даже и
не знала, что он написал эту статью. Я попросила два номера - один для
себя. Потом позвонили из "Литературной газеты" и спросили, какой Григорьев
- не писатель ли?
Но самым важным был разговор с Ч. Не знаю, что Саня рассказывал ему
обо мне, но он позвонил и сразу стал говорить со мной, как со старой
знакомой.
- Пенсию получаете?
Я не поняла.
- За отца.
- Нет.
- Нужно хлопотать.
Потом он засмеялся и сказал, что в Главсевморпути перепугались, что
мой отец открыл Северную Землю, а у них записано, что кто-то другой.
- Вообще мне что-то не того... не нравятся эти разговоры.
- А я думала, что экспедиция решена.
- Решена, а теперь вдруг оказывается - не решена. Главное, я им
говорю: вы его с "Пахтусовым" пошлите. А они говорят: там уже есть пилот.
Мало ли что! Ведь у вашего-то определенная мысль!
Он так и говорил "ваш-то" и при этом басил и окал.
- Ну, ладно, я еще там... А вы к нам заходите.
Я сказала, что буду очень счастлива, и мы простились...
Каждый день я получала письмо, а то и два от Ромашова. "Вторая партия
Башкирского геологического управления" - было написано на конверте, как
будто письмо отправлялось в учреждение. Действительно, я была в те годы
чем-то вроде учреждения - иначе никак нельзя было оформить мою работу в
Москве. Но этот адрес был шуткой, и такой жалкой выглядела эта шутка,
которую он повторял каждый день!
Сперва я читала эти письма, потом стала возвращать нераспечатанными,
а потом перестала читать и возвращать. Но мне почему-то было страшно жечь
эти письма; они валялись где попало, я невольно натыкалась на них - и
отдергивала руку.
Точно так же я натыкалась и на автора этих писем. Прежде он всегда
был очень занят, и я просто не могла понять, как он теперь находит время
всегда стоять на улице, когда бы я ни вышла из дому. Я встречала его в
магазинах, в театре, и это было очень неприятно, потому что он кланялся, а
я не отвечала. Он делал движение, чтобы подойти, - я отворачивалась.
Он приезжал к Вале, плакал и страшно накричал на него, когда Валя в
шутку привел ему подобный пример отвергнутой любви среди обезьян шимпанзе.
Словом, он занимал так много места в моей жизни, что, в конце концов,
у меня началась какая-то болезнь: стоило мне закрыть глаза, как он мигом
появлялся передо мной в новом сером пальто и в мягкой шляпе, которую он
стал носить ради меня, - он сам однажды сказал мне об этом.
Конечно, это была очень странная мысль - идти к Ромашову и отобрать
те бумаги, которые передал ему Вышимирский. Это была жестокая мысль - идти
к нему после всех его писем и цветов, которые я отсылала. Но чем больше я
думала, тем все больше мне нравилась эта мысль. Я представляла себе, как я
войду и он растеряется и долго будет смотреть на меня, не говоря ни слова,
как он потом побледнеет, бросится по коридору и распахнет дверь в свою
комнату, а я скажу хладнокровно:
- Миша, я пришла к вам по делу.
Интересно, что все это произошло именно так, как я себе представляла.
Он был в теплой голубой пижаме, должно быть только что из ванны, и
еще не успел причесаться - мокрые желтые волосы свисали на лоб. Он
побледнел и стоял молча, пока я снимала жакетку. Потом бросился ко мне:
- Катя!
- Миша, я пришла к вам по делу, - сказала я хладнокровно. - Вы
оденьтесь, причешитесь. Где мне подождать?
- Да, конечно, пожалуйста...
Он побежал по коридору и распахнул дверь в свою комнату.
- Вот сюда. Извините...
- Напротив, вы меня извините.
В прошлом году мы были у него в гостях втроем: Николай Антоныч,
бабушка и я, и бабушка, между прочим, весь вечер намекала, что он взял у
нее сорок рублей и не отдал.
Мне и тогда понравилась его комната, но сейчас, когда я вошла, она
была особенно хороша. Она была очень приятно покрашена: стены
светло-серые, а двери и стенной шкаф - еще немного светлее. Мебель была
мягкая и удобная, и вообще все устроено удобно и красиво. Из окна была
видна Собачья Площадка - мое любимое место в Москве. Почему-то я с детства
всегда любила Собачью Площадку - и этот маленький памятник погибшим
собакам, и все переулки, которые на нее выходили...
- Миша, - сказала я, когда он вернулся, причесанный, надушенный и в
новом синем костюме, который я еще не видала, - я пришла, чтобы ответить
на все ваши письма. Что за ерунду вы пишете, что я буду раскаиваться, если
не выйду за вас замуж! Вообще это мальчишество - писать мне каждый день,
когда вы знаете, что я даже не читаю ваших писем. Вы прекрасно знаете, что
я никогда не собиралась за вас, и нечего писать, что я вас обманула.
Это было немного страшно - смотреть, как меняется у него лицо. Он
вошел с нетерпеливым, радостным выражением, как бы надеясь и не веря себе,
- а теперь, с каждым моим словом, надежда исчезала и лицо мертвело,
мертвело, 0н отвернулся и смотрел в пол.
- Долго объяснять, почему я прежде позволяла говорить об этом. Тут
было много причин. Но ведь вы же умный человек! Вы никогда не обманывались
в том, что я вас не любила.
- А с ним ты будешь несчастна!
- Почему вы говорите мне "ты"? - спросила я холодно. - Я сейчас же
уйду.
- А с ним ты будешь несчастна, - повторил Ромашов.
У него дрожали колени, он несколько раз как-то странно прикрывал
глаза, и я вспомнила, как Саня рассказывал, что он спит с открытыми
глазами.
- Я убью себя и вас, - наконец прошептал он.
- Если вы убьете себя, это будет просто прекрасно, - сказала я очень
спокойно. - Я не хотела с вами ссориться, но если на то пошло, какое право
вы имеете говорить подобные вещи? Вы затеяли интригу, как будто в наше
время на девушках женятся с помощью каких-то идиотских интриг! Вы человек
без всякого достоинства, потому что иначе вы не стали бы каждый день
ходить за мной по пятам, как собака. Вообще вы должны слушать меня и
молчать, потому что все, что вы скажете, я отлично знаю. А теперь вот что:
что это за бумаги, которые вы взяли у Вышимирского?
- Какие бумаги?
- Миша, не притворяйтесь, вы отлично знаете, о чем я говорю. Это те
самые бумаги, которыми вы пугали Николая Антоныча, что он прежде был
биржевой делец, а потом предлагали Сане, чтобы он отказался от меня и
уехал. Дайте их сюда сейчас же, слышите! Сию же минуту!
Он несколько раз закрыл глаза и вздохнул. Потом хотел встать на
колени. Но я очень громко сказала:
- Миша, не смейте, вы слышите!
И он удержался, только стиснул зубы, и у него стало такое безнадежное
лицо, что у меня невольно защемило сердце.
Не то, что мне было жаль его! Но у меня было такое чувство, как будто
я все-таки виновата, что он так мучается и не может даже заставить себя
сказать ни слова. Мне было бы легче, если бы он стал ругать меня. Но он
молчал и молчал.
- Миша, - снова сказала я, начиная волноваться, - поймите, что вам
теперь совершенно не нужны эти бумаги. Все равно ничего нельзя изменить, а
между тем мне стыдно, что я почти ничего не знаю о моем отце, в то время
как о нем уже пишут во всех газетах. Они мне нужны - лично мне и никому
другому.
Не знаю, что ему почудилось, когда я сказала "нужны лично мне", но у
него вдруг стали бешеные глаза, он закинул голову и легко прошелся по
комнате. Он подумал о Сане.
- Ничего не дам, - грубо сказал он.
- Нет, дадите! Если вы не дадите, я буду думать, что это снова ложь -
то, что вы мне писали.
Он вдруг вышел, и я осталась одна. Было очень тихо, только с улицы
доносились детские голоса да осторожно раза два прогудела машина. Это было
неприятно, что он ушел и не возвращался так долго. А вдруг он в самом деле
сделал что-нибудь над собой! У меня похолодело сердце, я вышла в коридор и
стали слушать. Ничего - только где-то льется и льется вода.
- Миша!
Дверь в ванную комнату была приоткрыта, я заглянула и увидела, что он
стоит, наклонившись над ванной. Я не сразу поняла, что с ним, - в комнате
было полутемно, он не зажег света.
- Я сейчас приду, - внятно сказал он, не оборачиваясь.
Он стоял, согнувшись в три погибели, держа голову под краном; вода
лилась на его лицо и на плечи, и новый костюм был уже совершенно мокрым.
- Что вы делаете? Вы сошли с ума!
- Идите, я сейчас приду, - сердито повторил он.
Через несколько минут он действительно пришел без воротничка, с
красными глазами - и принес четыре обыкновенные синие тетради.
- Вот они, - сказал он, - никаких бумаг у меня больше нет. Возьмите.
Возможно, что это снова была неправда, потому что я наудачу открыла
одну тетрадь и там оказалось что-то печатное - точно вырванная из книги
страница, - но теперь с ним больше нельзя было говорить, и я только
поблагодарила очень вежливо:
- Спасибо, Миша.
Я вернулась домой, и прошло еще несколько часов, и прошел долгий
вечер за чтением синих тетрадей, прежде чем я заставила себя забыть это
лицо и как он вернулся в мокром костюме, похудевший и похожий на подбитую
птицу.

 
АдмінДата: Субота, 23.01.2010, 00:59 | Повідомлення # 87
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава третья
СЧАСТЛИВОГО ПЛАВАНИЯ И ДОСТИЖЕНИЙ!

Передо мной лежали четыре толстые синие тетради - старые, то есть
дореволюционные, потому что на обложках везде стояла фирма "Фридрих Кан".
На первой странице первой тетради было написано великолепными буквами с
тенями: "Чему свидетель в жизни был" и дата - 1916. Мемуары! Но дальше шли
просто вырезки из старых газет, в том числе из таких, о которых я прежде
никогда не слышала: "Биржевые ведомости", "Земщина", "Газета Копейка".
Вырезки были наклеены вдоль, во всю длину столбцами, но кое-где и поперек,
например: "Экспедиция Татаринова. Покупайте открытые письма!
1) Молебен перед отправлением.
2) Судно "Св. Мария" на рейде".
Я быстро перелистала тетрадь до конца, потом вторую, третью. Никаких
"бумаг", как в разговоре с Иваном Павловичем я поняла это слово, тут не
было, а были только статьи и заметки об экспедиции из Петербурга во
Владивосток вдоль берегов Сибири.
Что же это были за статьи? Я начала читать их и не могла оторваться.
Вся жизнь прежних лет открылась передо мной, и я читала с горьким чувством
непоправимости и обиды. Непоправимости - потому что шхуна "Св. Мария"
погибла прежде, чем вышла из порта, вот в чем я убедилась после чтения
этих статей. И обиды - потому что я узнала теперь, как дерзко был обманут
отец и как повредили ему доверчивость и прямота души.
Вот как описывал какой-то "очевидец" отплытие "Св. Марии":
"...Бедно украшены флагами мачты уходящей в далекий путь шхуны.
Приближается час отъезда. Последняя молитва "о плавающих и
путешествующих", последние напутственные речи... И вот медленно отчаливает
"Св. Мария", все дальше берег, уже дома и люди слились в одну пеструю
полоску. Торжественный момент! С землей, с родиной порвалась последняя
связь. Но грустно было нам и стыдно за эти бедные проводы, за равнодушные
лица, на которых было написано лишь любопытство... Наступил вечер. "Св.
Мария" остановилась у устья Двины. Провожающие выпили по бокалу
шампанского за успех экспедиции. Еще одно крепкое рукопожатие, еще одно
объятие - и нужно переходить на "Лебедин", чтобы возвращаться в город. И
вот женщины стоят на борту маленького парохода и машут, машут... вытирают
слезы и снова машут. Еще доносится нервный лай собак с удаляющейся шхуны.
Все мельче она, и вот, наконец, превратилась в маленькую точку на
темнеющем вечернем горизонте... Что ждет вас впереди, смелые люди?"
И вот ушла в далекое плавание шхуна, архангельский маяк послал ей
вслед прощальный сигнал: "Счастливого плавания и достижений", и что же
началось на берегу, боже мой! Какие грязные ссоры между торговцами,
снаряжавшими шхуну, какие суды и аукционы - часть снаряжения и
продовольствия пришлось оставить на берегу, и все это было продано с
аукциона. И обвинения - в чем только не обвиняли моего отца! Не проходит и
недели после отплытия шхуны, как его обвиняют в том, что он не застраховал
ни себя, ни людей; в том, что он отплыл на три недели позже, чем этого
требуют условия полярного плавания; в том, что он не дождался
радиотелеграфиста. Его обвиняют в легкомыслии, в неумелом подборе команды,
среди которой "нет ни одного лица, умеющего справляться с парусами". Над
ним смеются, утверждают, что "в этой глупой авантюре, как в капле воды,
отразилась наша современная напыщенная, бестолковая жизнь".
Через несколько дней после ухода "Св. Марии" в Карском море
разразился жестокий шторм, и тотчас же распространились слухи о гибели
экспедиции у берегов Новой Земли. "Кто виноват?", "Судьба "Св. Марии",
"Где искать Татаринова?" - первое страшное впечатление детства вспомнилось
мне при чтении этих статей: мама вдруг быстро входит в мою маленькую
комнатку в Энске с газетой в руках, в своем чудном черном шуршащем платье,
и не видит меня, хотя я говорю ей что-то и соскакиваю с кроватки и бегу к
ней босиком, в одной рубашке. Пол холодный, но она не велит мне идти назад
в кроватку и не поднимает с полу, а все стоит у окна с газетой в руках. Я
тоже стараюсь дотянуться до окна, но вижу только наш садик, весь в мокрых
осенних листьях клена, и мокрые дорожки и лужи, по которым еще шлепают
последние крупные капли дождя. "Мама, зачем ты смотришь?" Она молчит, я
снова спрашиваю, и мне хочется к ней на руки, потому что становится
страшно, что она все молчит. "Мама!" Я начинаю реветь, и тогда она
оборачивается и наклоняется, чтобы поднять меня, но что-то делается с нею,
и она садится на пол, потом ложится и тихонько лежит, вытянувшись на полу,
в своем чудном черном шуршащем платье. И вдруг безумный, бессознательный
страх охватывает меня, я кричу и слышу только, как я ужасно кричу, и бьюсь
обо что-то руками и ногами, и слышу испуганный мамин голос, и снова кричу
и не могу остановиться. Потом я сплю и слышу сквозь сон, как бабушка
разговаривает с мамой, как мама говорит:
- Она меня испугалась.
Но я молчу и притворяюсь, что сплю, потому что это все-таки мама и,
потому что она говорит и плачет, как мама...
Только теперь, читая эти статьи, я поняла, что это было.
Но слухи оказались ложными, и через телеграфную экспедицию на
Югорском Шаре капитан Татаринов прислал "сердечный привет и наилучшие
благопожелания всем жертвователям и лицам, сочувствующим делу экспедиции".
Это письмо было напечатано в виде факсимиле, и над ним папин
незнакомый портрет - в морской форме, в кителе с белыми погонами: изящный
офицер со старомодно поднятыми кверху усами.
Недаром послал он "благопожелания всем жертвователям": он надеялся,
что сбор пожертвований даст возможность "Комитету по исследованию русских
полярных стран" поддержать семьи экипажа. Об этом он писал в своем
донесении, посланном через Югорскую экспедицию и напечатанном 16 июня в
газете "Новое время":
"Я убежден, что Комитет не оставит на произвол судьбы семейства тех,
кто посвятил свою жизнь общему национальному делу".
Напрасная надежда! В той же газете, от 27 июня, я прочла отчет о
заседании Комитета: "По словам секретаря Комитета Н.А.Татаринова, новая
подписка дала совершенно ничтожные результаты. Равным образом не дали
ожидаемых прибылей и многие другие способы, как устройство увеселительных
развлечений и т.п. Таким образом, Комитет лишен возможности оказать семьям
экипажа предполагаемую помощь в 1000 рублей, собираемую путем доброхотных
даяний".
Странно и дико было мне читать об этих "доброхотных даяниях"... Может
быть, и мы с мамой жили, как нищие, на эту милостыню, собираемую путем
"доброхотных даяний"?
Но все это только мелькнуло у меня в голове, и я не стала особенно
раздумывать над обидами, которым было почти столько же лет, сколько и мне.
Другое остановило и поразило меня в старых газетах: в один голос они
утверждали, что шхуну "Св. Мария" ждет неизбежная гибель. Иные
рассчитывали с карандашом в руках, что она едва дойдет до Новой Земли.
Другие предполагали, что она будет затерта первыми же льдами и погибнет
несколько позже, пройдя вдоль Земли Франца-Иосифа в качестве "пленника
полярного моря".
В том, что она не пройдет Северным морским путем в одну ли, в две ли,
в три ли навигации, безразлично, - не сомневался никто.
Только какой-то поэт напечатал в архангельской газете стихи:
"И.Л.Татаринову", по которым можно было судить, что он держался иного
мнения:

Он здоров! Хранит его судьбина!
Его энергия и риск
Полярный разомкнули диск,
И отступает спаянная льдина...

Я много знала и прежде. В письме, которое Саня нашел в Энске, отец
писал, что "из шестидесяти собак большую часть еще на Новой Земле пришлось
застрелить. В записке, которую Саня составил со слов Вышимирского
говорилось о гнилой одежде, о бракованном шоколаде. В газете "Архангельск"
я прочитала письмо купца Е.В.Демидова, который указывал, что "засолка мяса
и приготовление готового платья не являются его специальностью" и что "в
данном случае он был только комиссионером. При всем этом, имея свое
большое торговое дело, он не мог, конечно, смотреть за каждым куском мяса
и рыбы, положенным в бочку. Все время получались такие телеграммы от
капитана Татаринова: "Остановите заготовку - денег нет". Или: "Продайте
заготовленное - денег нет". И так далее. Зачем же было снаряжать
экспедицию, когда не было денег?.. Если что и оказалось худое при таком
спешном деле, так виновных в этом искать надо бы не среди местных
коммерсантов, а где-либо выше..."
Но я не знала - и Саня не знал, и я не понимаю, почему мама никогда
не говорила об этом, - что "за три дня до выхода "Св. Марии" в фор-трюме,
в обеих сторонах его баргоута, под второй палубой, значительно ниже
ватерлинии, обнаружены опасные для плавания вырезы борта вместе со
шпангоутами, вплоть до наружной обшивки со следами топора и пилы. Дыры
эти, обмеренные и сфотографированные, оказались: самая большая шириной в
12 дюймов и длиной в 2 фута и 4 дюйма, а другие немногим меньше.
Происхождение этих дыр, весьма загадочное, заставляет, однако, вспомнить о
том, что в случае гибели судна новый владелец его получил бы
соответствующую страховку".
Конечно, не нужны были новые подтверждения, что отец погиб и никогда
не вернется. Он не мог не погибнуть. Был послан на безусловную, верную
смерть и погиб.

 
АдмінДата: Субота, 23.01.2010, 01:01 | Повідомлення # 88
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава четвертая
МЫ ПЬЕМ ЗА САНЮ

Я уже говорила, что у меня было очень много работы в то лето, между
прочим еще и потому, что моя помощница, студентка третьего курса,
оказалась очень тупой, и приходилось не только делать все за нее, но еще и
утешать ее, потому что она огорчалась, что она такая тупая. Сама я тоже
многого не могла понять и каждые два-три дня бегала к моей старенькой
профессорше, которая называла меня "деточкой" и все беспокоилась, что я
похудела. И действительно, я очень похудела и побледнела, потому что
никогда еще, кажется, столько не думала и не волновалась. Я волновалась,
читая статьи; волновалась, когда опаздывали письма от Сани; волновалась,
потому что бабушка сердилась на меня и даже одно время перестала ходить.
Кроме того, я еще волновалась из-за Вали и Киры.
Все у них было очень хорошо - они по-прежнему сидели в своей кухне и
шептались, а потом пили чай с серьезными, счастливыми, глупыми лицами; но
однажды шепот вдруг прекратился, и, немного помолчав, они стали кричать
друг на друга. Я испугалась и тоже стала кричать, но в это время Валя
вышел, весь красный, и полез в стенной шкаф, очевидно спутав его с входной
дверью. Я подала ему шляпу и робко спросила, что случилось, но он ответил:
- Спросите у вашей подруги, что случилось.
Не помню, когда я в последний раз видела, что Кира плачет. Кажется, в
пятом классе, из-за "неуда" по черчению. Теперь она снова плакала и, как
маленькая, вытирала глаза руками.
- Кира, что случилось?
- Ничего не случилось. Мы решили записаться, а он не хочет
переезжать, вот и все.
- Из-за меня? Потому что тесно?
- Ничего не из-за тебя. Он говорит, что я сама должна догадаться. А
я, честное слово, не могу. Он хочет, чтобы я к нему переехала. А я не
хочу. Мне там нужно будет готовить и все, а когда мне готовить? Вообще
здесь все есть и посуда, и скатерти, белье, все.
- И мама.
- Ну да, и мама.
Мы проговорили весь вечер, а ночью Кира пришла и сказала, что
догадалась - просто он ее больше не любит. До семи утра я доказывала, что
Валя ее любит и что так не волнуются, когда не любят. Не знаю, убедила ли
я Киру, но только она вдруг сказала, "что она прекрасно знает, что он
хороший, а она плохая и что она напишет ему письмо, что она его не стоит и
что он ее не любит, потому что считает, что она дура".
- Только, прежде чем отослать, покажи мне, ладно? - сказала я сонным
голосом, и последнее, что я еще видела, засыпая, - это была Кира, которая
в одной рубашке сидела за столом и писала, писала...
Наутро мы с ней разорвали ерунду, которую она сочинила, и я
отправилась к Вале. Он работал в Зоопарке, и я вспомнила, как мы однажды
были у него с Саней и как он показывал нам своих грызунов. Теперь и дома
этого уже не было, а стоял красивый белый павильон с колоннами, и Вале не
нужно было уверять сторожа, что он - сотрудник лаборатории
экспериментальной биологии. Но в этом красивом белом павильоне совершенно
так же пахло мышами, и Валя был такой же - только в белом халате и
небритый. Мне стало смешно, потому что ночью Кира сказала, что он теперь
перестанет бриться.
Он усадил меня и сам уныло сел.
- Валя, во-первых, имей в виду, что я пришла по собственной
инициативе, - начала я сердито. - Так что ты не думай, пожалуйста, что
Кира меня прислала.
Он сказал дрогнувшим голосом: "Да?", и мне стало жаль его. Но я
продолжала строго:
- Если у тебя есть серьезные причины остаться у себя, хотя на
Сивцевом вам будет в тысячу раз удобнее, ты должен ей сказать, и баста. А
не требовать, чтобы она сама догадалась.
Он помолчал.
- Понимаешь, в чем дело... я не могу переехать на Сивцев-Вражек,
хотя, конечно, я не отрицаю, что это было бы просто прекрасно, Там, можно
устроить что-то вроде кабинета и спальни, особенно если перегородку
перенести, а где сейчас чулан - устроить маленькую лабораторию. Но это
невозможно.
- Почему?
- Потому что... Послушай, а тебя она не заговаривает? - вдруг с
отчаянием спросил он.
- Кто?
- Кирина мама.
Я так и покатилась со смеху.
- Да, тебе смешно, - говорил Валя, - конечно, тебе смешно. А я не
могу. У меня начинается тошнота и слабость. Один раз спрашивает: "Почему
ты такой бледный?" Я ей чуть не сказал... И все про какую-то Варвару
Рабинович, будь она неладна... Нет, не перееду.
- Вот что, Валя, - сказала я серьезно, - уж не знаю, кто у вас там
кого заговаривает, но ты, во всяком случае, ведешь себя по отношению к
Кире очень глупо. Она плакала и не спала сегодня всю ночь, и вообще ты
должен сразу же поехать к ней и объяснить, в чем дело.
У него стало несчастное лицо, и несколько раз он взволнованно
прошелся по комнате.
- Не поеду!
- Валя!
Он упрямо молчал. "Ого, вот ты какой!" - подумала я с уважением.
- Тогда и не лезьте больше ко мне, и черт с вами! - сказала я сердито
и хотела уйти, но он не пустил, и мы еще два часа говорили о том, как бы
устроить, чтобы Кирина мама не говорила так много...
Это было не особенно удобно, но я все-таки рассказала Кире, в чем
дело. Она очень удивилась, а потом сказала, что мама каждый день жалуется,
что Валя ее заговаривает, и однажды даже лежала после его ухода с мокрой
тряпкой на лбу и говорила, что больше не может слышать о гибридах
чернобурых лисиц и что Кира сумасшедшая, если выйдет замуж за человека,
который никому не дает открыть рта, а сам говорит и говорит, как какой-то
громкоговоритель.
Она мигом собралась и поехала к Вале, - хотя я сказала, что на ее
месте никогда бы первая не поехала, - и вечером они уже снова сидели в
"собственно кухне" и шептались. Они решили попробовать все-таки устроиться
на Сивцевом-Вражке.
Это был прекрасный вечер - лучший из тех, что я провела без Сани.
Накануне я получила от него письмо - большое и очень хорошее, в котором он
писал, между прочим, что много читает и стал заниматься английским языком.
Я вспомнила, как он удивился, узнав, что я довольно свободно читаю
по-английски, и как покраснел, когда при нем однажды заговорили о
композиторе Шостаковиче и оказалось, что он прежде никогда даже не слышал
этой фамилии. Вообще это было чудное письмо, от которого у меня стало
весело и спокойно на душе. Тайком от "молодых" мы с Александрой
Дмитриевной приготовили великолепный ужин с вином, и хотя любимый Валин
салат с омарами мы посолили по очереди - сперва я, потом Александра
Дмитриевна, - все-таки он был съеден в одну минуту, потому что оказалось,
что Валя со вчерашнего дня не только не брился, но и ничего не ел.
Мы выпили за Санино здоровье, потом за его удачу во всех делах.
- В его больших делах, - сказал Валя, - потому что я уверен, что в
его жизни будут большие дела.
Потом он рассказал, как в двадцать пятом году он работал в бюро юных
натуралистов при Московском комитете комсомола, и как однажды уговорил
Саню поехать на экскурсию в Серебряный Бор, и как Саня долго старался
понять, почему это интересно, а потом вдруг стал говорить цитатами, и все
поразились, какая у него необыкновенная память. Он процитировал:

Бороться, бороться, пока не покинет надежда, -
Что может быть в жизни прекрасней подобной игры?

и сказал, что ловить полевых мышей - это не его стихия.
Александре Дмитриевне хотелось тоже что-нибудь рассказать, и мы с
Кирой боялись, что она опять заговорит о Варваре Рабинович. Но обошлось -
она только прочитала нам несколько стихотворений и сказала, что у нее на
стихи тоже необыкновенная память.
Так мы сидели и выпивали, и был уже двенадцатый час, когда кто-то
позвонил, и Александра Дмитриевна, которая в эту минуту показывала нам,
как нужно брать голос "в маску", сказала, что это дворник за мусором. Я
побежала на кухню и так - с ведром в руке - и открыла дверь. Но это был не
дворник. Это был Ромашов, который молча быстро отступил, когда я открыла
дверь, и снял шляпу.
- У меня срочное дело, и оно касается вас, поэтому я решился придти
так поздно.
Он сказал это очень серьезно, и я сразу поверила, что дело срочное и
что оно касается меня. Я поверила, потому что он был совершенно спокоен.
- Пожалуйста, зайдите.
Мы так и стояли друг против друга - он со шляпой, а я с помойным
ведром в руке. Потом я спохватилась и сунула ведро между дверей.
- Боюсь, это не совсем удобно, - вежливо сказал он: - у вас, кажется,
гости?
- Нет.
- А можно здесь, на лестнице? Или спустимся вниз, на бульвар. Мне
нужно сообщить вам...
- Одну минуту, - сказала я быстро.
Александра Дмитриевна звала меня. Я прикрыла дверь и пошла к ней
навстречу.
- Кто там?
- Александра Дмитриевна, я сейчас вернусь, - сказала я быстро. - Или
вот что... Пускай Валя через четверть часа спустится за мной. Я буду на
бульваре.
Она еще говорила что-то, но я уже выбежала и захлопнула двери.
Вечер был прохладный, а я - в одном платье, и Ромашов на лестнице
сказал: "Вы простудитесь". Должно быть, ему хотелось предложить мне свое
пальто - и он даже снял его и нес на руке, а потом, когда мы сидели,
положил на скамейку, - но не решился. Впрочем, мне было не холодно. У меня
горело лицо от вина, и я волновалась. Я чувствовала, что этот приход
неспроста.
На бульваре было тихо и пусто, только, опираясь на палки, сидели
старики - по старику на скамейку - от памятника Гоголю до самого забора,
за которым строили станцию "Дворец Советов".
- Катя, вот о чем я хотел сказать вам, - осторожно начал Ромашов. - Я
знаю, как важно для вас, чтобы экспедиция состоялась. И для...
Он запнулся, потом продолжал легко:
- И для Сани. Я не думаю, что это фактически важно, то есть что это
может что-то переменить в жизни, например, вашего дядюшки, которого это
очень пугает. Но дело касается вас и поэтому не может быть для меня
безразлично.
Он сказал это очень просто.
- Я пришел, чтобы предупредить вас.
- О чем?
- О том, что экспедиция не состоится.
- Неправда! Мне звонил Ч.
- Только что решили, что посылать не стоит, - спокойно возразил
Ромашов.
- Кто решил? И откуда вы знаете?
Он отвернулся, потом взглянул на меня улыбаясь.
- Не знаю, как и сказать. Снова оказываюсь подлецом, как вы меня
назвали.
- Как угодно.
Я боялась, что он встанет и уйдет - настолько он был спокоен и уверен
в себе и не похож на прежнего Ромашова. Но он не ушел.
- Николай Антонович сказал мне, что заместитель начальника
Главсевморпути доложил о проекте экспедиции и сам же и высказался против.
Он считает, что не дело Главсевморпути заниматься розысками капитанов,
исчезнувших более двадцати лет тому назад. Но, по-моему... - Ромашов
запнулся: должно быть, ему стало жарко, потому что он снял шляпу и положил
ее на колени, - это не его мнение.
- Чье же это мнение?
- Николая Антоновича, - быстро сказал Ромашов. - Он знаком с этим
заместителем, и тот считает его великим знатоком истории Арктики. Впрочем,
с кем же еще и посоветоваться о розысках капитана Татаринова, как не с
Николаем Антоновичем? Ведь он снаряжал экспедицию и потом писал о ней. Он
член Географического общества - и весьма почтенный.
Я была так взволнована, что не подумала в эту минуту ни о том, почему
Николай Антонович так хлопочет, чтобы розыски провалились, ни о том, что
же заставило Ромашова снова выдать его. Я была оскорблена - не только за
отца, но и за Саню.
- Как его фамилия?
- Чья?
- Этого человека, который говорит, что не стоит разыскивать
исчезнувших капитанов.
Ромашов назвал фамилию.
- С Николаем Антоновичем я, разумеется, не стану объясняться, -
продолжала я, чувствуя, что у меня ноздри раздуваются, и стараюсь
успокоиться. - Мы с ним объяснились раз навсегда. Но в Главсевморпути я
кое-что расскажу о нем. У Сани не было времени, чтобы разделаться с ним,
или он пожалел, не знаю... Да полно, правда ли это? - вдруг сказала я,
взглянув на Ромашова и подумав, что ведь это же он, - он, который любит
меня и, должно быть, только и мечтает, как бы вернее погубить Саню!
- Зачем я стану говорить неправду? - равнодушно возразил Ромашов. -
Да вы узнаете! Вам тоже скажут... Конечно, нужно пойти туда и все
объяснить. Но вы... не говорите, от кого вы об этом узнали. Или, впрочем,
скажите, мне все равно, - надменно прибавил он, - только это может стать
известно Николаю Антоновичу, и тогда мне не удастся больше обмануть его,
как сегодня.
Николай Антонович был обманут ради меня - вот что он хотел сказать
этой фразой. Он смотрел на меня и ждал.
- Я не просила вас никого обманывать, хотя, по-моему, нечего
стыдиться, что вы решились (я чуть не сказала: "первый раз в жизни")
поступить честно и помочь мне. Я не знаю, как вы теперь относитесь к
Николаю Антоновичу.
- С презрением.
- Ладно, это ваше дело. - Я поднялась, потому что мне стало очень
противно. - Во всяком случае, спасибо, Миша. И до свидания...
У Сивцева-Вражка я встретила всех троих: Александру Дмитриевну, Киру
и Валю. Они бежали взволнованные, и Александра Дмитриевна говорила что-то:
"Господи, да откуда же я знаю? Только сказала, что если я через десять
минут не вернусь..."
Трамвай остановился как раз между нами, и, когда он прошел, все трое
ринулись на бульвар с воинственным видом.
- Стоп!
- Да вот же она! Александра Дмитриевна! Она здесь! Катя, что
случилось?
- А вино допили? - спросила я очень серьезно. - Если допили, нужно
еще купить... Мне хочется еще раз выпить за Саню.

 
АдмінДата: Субота, 23.01.2010, 01:01 | Повідомлення # 89
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава пятая
ЗДЕСЬ НАПИСАНО: "ШХУНА "СВ. МАРИЯ"

Начальником Главсевморпути был в те годы известный полярный деятель,
имя которого нетрудно найти на любой карте русской Арктики. Вероятно,
попасть к нему было не так просто. Но Ч. позвонил, и я была принята в тот
же день. Правда, пришлось подождать, но это было даже интересно, так как в
приемной сидели моряки и летчики, только что вернувшиеся из Заполярья.
Один был похож немного на Саню, я невольно несколько раз взглянула на него
и прислушалась к тому, что он говорил. Но он, должно быть, понял меня
иначе, потому что приосанился и глупо улыбнулся. Потом они ушли, и я еще
долго сидела и сердилась на себя за тоску, которая нет-нет, да и
подступала к сердцу...
Я очень хорошо помню свой разговор с начальником Главсевморпути,
потому что в письме, которое в тот же вечер отправила Сане, повторила его
слово в слово.
Сперва я волновалась и чувствовала, что бледна, но только что он
спросил низким, вежливым голосом: "Чем могу служить?", как все мое
волнение пропало. Потом оно вернулось, но это было уже другое, азартное
волнение, от которого не помнишь себя и становится холодно и приятно.
- Летчик Григорьев представил вам проект поисковой экспедиции, -
начала я, - и сперва было решено, что она состоится. Но вчера...
Он внимательно слушал меня. Он был так удивительно похож на свой
портрет, тысячу раз печатавшийся в газетах и журналах, что у меня было
странное чувство, как будто я разговариваю не с ним самим, а с его
портретом.
- Нет, - возразил он, когда я спросила, думает ли и он, что не стоит
заниматься розысками пропавших капитанов, - но мы внимательно взвесили все
"за" и "против" и решили, что подобные поиски заранее обречены на неудачу.
В самом деле: во-первых, места, указанные в проекте, более или менее
изучены за последние годы, и, однако, до сих пор не было обнаружено
никаких следов экспедиции "Святой Марии"; во-вторых, от Северной Земли до
устья Пясины более тысячи километров, и организовать поиски на таком
расстоянии - это очень сложная задача. Наконец - и это самое главное - у
меня нет уверенности, что экспедицию вашего отца следует искать именно в
этом районе.
- Нет никаких сомнений, что именно в этом, - возразила я энергично.
- Почему?
- Потому что... - Я вдруг забыла все доказательства, хотя еще в
приемной повторила их еще раз и даже сосчитала на пальцах. - Потому что...
Он смотрел на меня и ждал. У него были совершенно светлые глаза, а
борода черная, и он хладнокровно смотрел на меня и ждал. Это была страшная
минута.
- Во-первых, это видно по дневникам штурмана, - сказала я немного
дрожащим голосом. - Помните, он приводит слова отца: "Если безнадежные
обстоятельства заставят меня покинуть корабль, я пойду к земле, которую мы
открыли". Во-вторых... - И я вынула из портфеля фотографии, которые
оставил мне Саня. - Вот взгляните... Здесь написано - "Шхуна "Святая
Мария". Этот багор найден на Таймыре.
- Положим. Но почему не допустить, что он принадлежал партии
штурмана, который двумя месяцами раньше оставил шхуну?
- Потому что штурман... Где у вас карта? - спросила я, хотя огромная
карта Арктики висела над письменным столом и я все время смотрела на нее,
но, должно быть, не видела от волнения. - Он шел по дрейфующему льду и
совсем в другом направлении. Можно? Я взяла указку и влезла на стул,
потому что с полу мне было не достать до мыса Флора. - Вот как он шел. Он
вернулся в Архангельск с экспедицией лейтенанта Седова. Но пойдем дальше,
- продолжала я, чувствуя, что мне становится холодно и что я снова
бледнею, но теперь уже от воодушевления. - Вы говорите, что от Северной
Земли до устья Пясины - изученные места и странно, что до сих пор никто не
наткнулся на следы экспедиции хотя бы случайно. А Русанов? Сколько лет
прошло до тех пор, как были найдены остатки его снаряжения? И где же? В
тех местах, куда ходили суда и тысячу раз бывали люди. А этот матрос
Амундсена, которого нашли на Диксоне в трех километрах от станции?
Я тогда не знала, что могила этого матроса (его звали Тиссен)
находится у портовой столовой и что каждый, кто после обеда отправляется
на полярную станцию, проходит тот путь, который оставалось пройти Тиссену,
то есть путь от жизни до смерти.
- Нет, дело не в том, что это изученные места, а в том, что отца
никогда не искали. Вот его путь: от 79 градуса 35 минут широты между 86-м
и 87-м меридианами к Русским островам, архипелагу Норденшельда. Потом,
вероятно после долгих блужданий, от мыса Стерлегова к устью Пясины. Здесь
старый ненец нашел лодку, поставленную на нарты. Потом к Енисею, потому
что Енисей - это была единственная надежда встретить людей и помощь.
Я соскочила со стула. Он гладил бороду и смотрел на меня - кажется, с
любопытством.
- Вы так уверены?
- Да. Не может быть иначе. Что же предлагает Григорьев? Ледокольный
пароход "Пахтусов" направляется к Северной Земле для научных работ. Это
гидрографическая экспедиция, верно?
- Да.
- Отлично. Дорогой он устраивает в нескольких местах базы для
двух-трех поисковых партий. Григорьев считает, что нужны только две
партии, по три человека в каждой. Мне кажется, что нужны три или моторный
бот вместо третьей. Они пойдут мористой стороной прибрежных островов, а
"Пахтусов" тем временем будет работать где-нибудь поблизости, так что от
него можно будет почти не отрываться.
Я остановилась, потому что начальник Главсевморпути засмеялся и
встал. Он обошел стол и сел рядом со мною.
- Да вы настоящая дочка капитана Татаринова, - весело сказал он. -
Географ?
- Геолог.
- На котором курсе?
Я отвечала, что давно уже окончила университет и уже два года, как
работаю в Башкирском геологическом управлении.
- У вас есть сестры, братья?
- Нет, я одна.
- А мать?
- Умерла.
Он деликатно помолчал некоторое время, потом вернулся к Саниному
проекту.
- Конечно, все это далеко не так просто, - задумчиво сказал он. - Но
не невозможно... Моторный бот тут, конечно, ни при чем. А вот Григорьева,
очевидно, придется вызвать. Где он?
- В Заполярье.
У меня сердце стало биться и биться, и зачем-то я еще раз сказала:
- В Заполярье.
Он лукаво посмотрел на меня.
- Вот возьмем и вызовем, - с детским удовольствием повторил он, и я
поняла, что Ч. рассказал ему обо мне и Сане. - Как вы полагаете, ведь он
же нам тут необходим для решения этого вопроса?
- Мне кажется, да, - сказала я смело.
- Ну вот. Я был очень рад, - серьезно сказал он, вставая, -
познакомиться с вами. Состоится ли экспедиция или нет, но это превосходно,
что вы пришли ко мне и так энергично, горячо говорили.

 
АдмінДата: Понеділок, 25.01.2010, 01:02 | Повідомлення # 90
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава шестая
У БАБУШКИ

Я уже писала о том, что бабушка приходила ко мне каждый вечер. Она
приходила надутая, важная и гордо разговаривала с Кириной мамой. Ей не
нравилось, что я "живу у чужих людей", а дома - "чудная комната", и она
боялась какой-то Доры Абрамовны, которая уже два раза "забегала и нюхала".
- Уже и старость моя стала, - однажды сказала она мне со слезами, - а
в таком одиночестве я еще не жила.
Но вот однажды бабушка не пришла, а наутро позвонила и сказала, что у
нее что-то стало с сердцем. Она рассердилась, когда я спросила, дома ли
Николай Антонович.
- Глупый вопрос, - сказала она строго. - А где же ему быть? Как ты,
что ли? Хатки считать?
Потом она сказала, что он ушел, и я живо собралась и поехала к ней.
Она лежала на диване, покрывшись своею старенькой зеленой шубкой.
Лавровишневые капли стояли на столике подле дивана - единственное
лекарство, которое она признавала, и она только махнула рукой, когда я
спросила о ее здоровье.
- Чуть что, поклоны бьет, - сказала она сердито. - Сейчас видно, что
в монашках жила. Религиозная. А я ее спрашиваю: "Тогда зачем служить?" И
прогнала.
Она прогнала домработницу, и это было очень плохо, потому что
домработница была, хотя религиозная, но хорошая, и прежде бабушке даже
нравилось, что она когда-то жила в монашках.
- Бабушка, что же ты наделала? - сказала я. - Осталась больная и
совершенно одна! Теперь я тебя к себе заберу.
- Не поеду. Вот еще!
Она наотрез отказалась раздеться и лечь в постель и сказала, что это
- не сердце, а просто она вчера не готовила, а поела редьки с постным
маслом, и это у нее - от редьки.
- Если ты не ляжешь, я сейчас же уйду.
- О! Напугала.
Однако она разделась, кряхтя легла в постель и вдруг уснула...
В маминой комнате всегда был почему-то сквозняк, когда открывали
окна, и я, чтобы проветрить, открыла дверь в коридор. Потом зашла к себе,
и как же неуютна и пуста показалась мне комната, в которой я прожила
столько лет! Все стало даже лучше в ней после моего отъезда. Кровать была
покрыта бабушкиным старинным кружевным покрывалом, занавески
белые-пребелые и даже топорщились от крахмала, все чисто прибрано, и том
энциклопедии, который я зачем-то читала перед отъездом, остался открытым
на той же странице. Меня здесь ждали...
На окне, среди старых школьных учебников, я нашла тетрадку с цитатами
из любимых книг: "Странная вещь сердце человеческое вообще, а женское в
особенности. Лермонтов".
Это были чудные, смешные цитаты, и я прочитала их от первой до
последней страницы. Как во сне - я была в гостях у какой-то знакомой
девочки, которая так прекрасно думала обо всем и которой весь мир
представлялся таким великолепным.
"Мир - театр, люди - актеры. Шекспир".
Мне показалось, что кто-то метнулся по коридору, когда с этой
тетрадкой в руках я вышла из комнаты.
Конечно, мне не пришло в голову, что это моя больная бабушка бегала
по коридору в своей зеленой бархатной шубке, но кто-то бегал - и именно в
зеленой шубке. И все-таки бабушка, потому что когда я вернулась, она, хотя
по-прежнему лежала в постели, но видно было, что только что бухнулась и
даже не успела покрыться.
Это было очень смешно - так старательно она притворялась, даже
зажмурила глаза, чтобы показать, что она все время спала и вовсе не думала
бегать по коридору. Конечно, она подглядывала за мною - а вдруг мне
захочется домой?
- Бабушка, а доктор был? - спросила я, когда она, наконец, открыла
глаза и фальшиво громко зевнула.
Не был. Не хочет она доктора. Она знает, что это от редьки.
- А по телефону сказала, что сердце.
- И сердце от редьки.
- Что за глупости! Я сейчас же позову.
Но бабушка вспылила и сказала, что если я позову доктора, она сейчас
же оденется и уйдет к Марии Никитичне - так звали соседку.
И прежде нужно было скандалить, чтобы позвать к бабушке доктора,
поэтому я не стала настаивать, - тем более, что бабушке с каждой минутой
становилось все легче. Наконец ей стало совсем хорошо, потому что она
вдруг с ужасом понюхала воздух и, сказав: "Подгорел!..", накинула салоп и
побежала в кухню.
Подгорел - не очень - пирог с мясом, который в чудо-печке стоял на
керосинке, издавая великолепный запах, и бабушка объявила, что ей опять
станет хуже, если я не попробую этого пирога.
Все это было совершенно в бабушкином духе - эти хитрости и в
особенности мой любимый пирог с мясом, на который она не пожалела масла.
Пирог должен был окончательно убедить меня в преимуществе своего дома
перед "чужим". Но я съела два куска, потом поцеловала бабушку и сказала
только, что очень вкусно.
Пока о Николае Антоновиче не было сказано ни слова. Но вот бабушка
сделала равнодушное лицо, и я поняла, что сейчас начнется. Однако бабушка
начала издалека.
- От Олечки с Ларой письмо получила, - сказала она строго. - Пишут
"не входи, не входи в хозяйство", что это мне теперь тяжело.
Олечка и Лара - это были мои старенькие тетки Бубенчиковы, которые
жили в Энске.
- А как мне не входить, когда ей замечанье делаешь, а она молчит. Еще
делаешь - молчит. Из себя выходишь - молчит. Она по плану попа жила, -
немного оживившись, сказала бабушка: - своим ничего, а все попам.
Истеричка. Поп ей пишет: "Молчи, терпи и плачь". А она и рада. В гардероб
гвозди набила, иконы навешала и все тихо так: "Слушаю". Я этаких ненавижу.
- Да уж теперь прогнала, бабушка, так что и говорить.
Бабушка помолчала.
- Весь дом сокрушился, - снова сказала она со вздохом. - Ты
отступилась, и он-то, что же? Ему теперь тоже все равно стало, есть ли
что, нет ли. Когда поест, когда нет.
"Он" - это был Николай Антонович.
- И пишет, пишет, - продолжала бабушка, - день и ночь, день и ночь.
Как с утра чаю попьет, так сейчас же в мою шаль закутается - я за стол. И
говорит: "Это, Нина Капитоновна, будет труд всей моей жизни. Виноват ли я,
нет ли, пусть теперь об этом судят друзья и враги". А сам худой стал.
Забывается, - шепотом сказала бабушка, - на днях в шапке к столу пришел.
Наверное, с ума сойдет.
В эту минуту входная дверь негромко хлопнула, кто-то вошел в переднюю
и остановился. Я посмотрела на бабушку, она испуганно отвела глаза, и я
поняла, что это Николай Антонович.
- Ну, бабушка, мне пора.
- Нет, не пора. И пирог не доела.
Он вошел, слабо постучав и не дождавшись ответа.
Я обернулась, кивнула - и мне даже самой стало весело, так я
равнодушно, смело кивнула.
- Как дела, Катюша?
- Ничего, спасибо.
Очень странно, но для меня он был теперь просто каким-то бледным,
старым человеком, с короткими руками, с толстыми пальцам, которыми он
неприятно нервно шевелил и все закладывал куда-то: за воротничок или в
карманы жилетки, точно прятал. Он стал похож на старого актера. Когда-то я
его знала - сто лет назад. А теперь мне было все равно, что он так бледен,
и что у него такая жалкая, похудевшая шея, и что у него задрожали руки,
когда он протянул их, чтобы подвинуть кресло
Первая неловкая минута прошла, он шутливо спросил что-то насчет моей
карты, не спутала ли я Зильмердагскую свиту с Ашинской - еще в
университете был со мной такой случай, - и я снова стала прощаться.
- До свиданья, бабушка.
- Я могу уйти, - негромко сказал Николай Антонович.
Он сидел в кресле, согнувшись и внимательно глядя на меня с простым,
добродушным выражением. Таким он был, когда мы иной раз подолгу
разговаривали - после маминой смерти. Но теперь это было для меня только
далеким воспоминанием.
- Если ты торопишься, мы поговорим в другой раз.
- Бабушка, честное слово, меня ждут, - сказала я бабушке, которая
крепко держала меня за рукав.
- Нет, не ждут. Как это так? Он тебе дядя.
- Полно, Нина Капитоновна, - добродушно сказал Николай Антонович, -
не все ли равно - дядя я или не дядя. Очевидно, ты не хочешь выслушать
меня, Катюша?
- Нет.
- Фанатичная, - с ненавистью сказала бабушка.
Я засмеялась.
- Я не могу говорить с тобой ни о том, как мне было тяжело, когда ты
ушла, даже не простившись со мной, - торопливо, но тем же простым,
добродушным голосом продолжал Николай Антонович, - ни о том, что вы оба
были введены в заблуждение, поверив несчастному больному старику, лишь
недавно выпущенному из психиатрической больницы.
Он посмотрел на меня поверх очков. Из психиатрической больницы! Это
была новая ложь. Или не ложь - это теперь было для меня безразлично.
Только одна мысль слабо кольнула меня - что это коснется Сани или будет
ему неприятно.
- Боже мой! Чего только не вообразила эта бедная запутанная голова! И
что я разорил его при помощи каких-то векселей, и что нарочно так плохо
снарядил экспедицию - почему, как ты думаешь? Потому, что хотел погубить
Ивана!
Николай Антонович от души рассмеялся.
- Из ревности! Боже мой! Я любил твою мать и из ревности хотел
погубить Ивана.
Он снова засмеялся, но вдруг снял очки и стал вытирать слезы.
- Да, я любил ее, - плача, пробормотал он, - и, видит бог, все могло
быть совсем иначе. Если бы я и был виноват, кто, как не она, меня
наказала? Уж так наказала, как и не думалось никогда.
Я слушала его, как во сне, когда начинает казаться, что все это уже
было когда-то - и покрасневшая лысая голова с несколькими волосками, и те
же слова с тем же выражением, и неприятное чувство, с которым смотришь на
старого плачущего мужчину.
- Ну? - грозно спросила бабушка.
- Бабушка, превосходный пирог, отрежьте-ка еще кусочек, - сказала я
весело. - Я вас слушаю, Николай Антонович.
- Катя, Катя!
- Товарищи, знаете что, - сказала я, чувствуя, что мне становится
даже как-то весело от злости. - В конце концов, я уже не маленькая - мне
двадцать четыре года, и я могу, кажется, делать все, что мне нравится. Я
больше не хочу здесь жить, понятно? Я выхожу замуж. Вероятнее всего, я
буду жить на Крайнем Севере с моим мужем, которому здесь делать нечего,
потому что он - полярный летчик. Что касается Николая Антоновича, то я уже
много раз видела, как он плачет, и мне это надоело. Могу только сказать,
что если бы он не был виноват, едва ли он стал бы возиться с этой историей
всю жизнь. Едва ли, например, он стал бы хлопотать в Главсевморпути, чтобы
Санина экспедиция провалилась.
Очевидно, в эту минуту мне было уже не так весело, как прежде, потому
что бабушка испуганно смотрела на меня и, кажется, потихоньку крестилась.
У Николая Антоновича дрожала на щеке жилка. Он молчал.
- И оставьте меня в покое, - сказала я с бешенством, - навсегда,
навсегда!

 
Форум Христинівки. Спілкування онлайн бібліотека Наконечний » Місто Христинівка та район » Христинівка в літературі » Вениамин Каверин. Два капитана
Сторінка 6 з 10«1245678910»
Пошук:

Використання матерiалiв сайту "Провінційне містечко Христинівка" дозволяється за умови посилання (для iнтернет-видань - гiперпосилання) на www.khrystynivka.com
Передрук, копiювання або вiдтворення iнформацiї, що мiстить підпис "Олександр Неситов" у будь-якiй формi суворо забороняється. Дозвіл на публікацію даних матеріалів можна отримати звернувшись безпосередньо до автора.
Адміністрація сайту може не розділяти думку авторів публікацій і не несе відповідальності за розміщені матеріали, коментарі користувачів, за достовірність приватних оголошень, привітань та реклами.
Copyright "Провінційне містечко" © 2009-2016