Вениамин Каверин. Два капитана - Сторінка 5 - Форум Христинівки. Спілкування онлайн бібліотека Наконечний
Середа, 07.12.2016
Вітаю Вас Гість | RSS
На наш сайт можна потрапити за зручними адресами: http://kh.ck.ua та http://promisto.net

Провінційне містечко Христинівка - вільний, незалежний, незаангажований сайт. Всі надіслані матеріали публікуються без будь-якої цензури та редагування, звісно ж, якщо вони не суперечать діючому законодавству, нормам моралі та правилам сайту --- Хочеш, щоб твої конкуренти вночі не могли заснути? Замов рекламу в газеті "Христинівська сорока" м. Христинівка, вул. Гагаріна (біля міського телевізора, приміщення НАСК "Оранта") тел.: 063-810-54-36, 096-037-77-88, 098-888-54-56, 095-624-40-40
[ Нові повідомлення · Учасники · Правила форуму · Пошук · RSS ]
Сторінка 5 з 10«1234567910»
Форум Христинівки. Спілкування онлайн бібліотека Наконечний » Місто Христинівка та район » Христинівка в літературі » Вениамин Каверин. Два капитана
Вениамин Каверин. Два капитана
АдмінДата: Середа, 09.12.2009, 23:09 | Повідомлення # 61
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава четвертая
ПОЛУЧАЮ ОТВЕТ

Прошел месяц, другой, третий. Мы кончили теоретические занятия и
окончательно перебрались на Корпусный аэродром.
Это был "большой день" на аэродроме - 25 сентября 1930 года. До сих
пор мы вспоминаем его под этим названием. Он начался как обычно: в семь
часов утра мы уже сидели за нашим "утилем", кто-то уже пробовал "удивить"
Мишу Голомба, который никогда ничему не удивлялся, Ваня Грибков уже
спрашивал у кого-то, что такое горизонт.
- Ну вот там, где небо сливается с землей. Понимаешь?
- А почему, когда я лечу, не сливается?
В конце концов, Ваня понял, что такое горизонт. Но он находил его
всегда на одном и том же месте - за "Путиловцем", на заливе. Туда он и
летел. Только что оторвавшись от земли, он начинал "жать на горизонт". Так
он и "жал" до тех пор, пака его не перевели в мотористы.
В девять часов приехал инструктор, и начались события: во-первых, он
привез с собой какого-то внушительного дядю в косоворотке и золотых очках,
- как вскоре выяснилось, секретаря райкома. Секретарь посмотрел на
самолеты, потом на ящики из-под самолетов, в которых мы устроили
мастерские, и сказал:
- Вот что, дорогой мой. Прежде всего, нам нужно наладить охрану: это
не дело, что по аэродрому все время шляются какие-то подозрительные люди.
- Где? - спросил инструктор. - Ах, это? Это мои учлеты.
Во-вторых, только что мы проводили гостя, как инструктор накинулся на
нас за то, что мы проливаем бензин. Он побагровел и стал приблизительно
такого же цвета, как его шевелюра. Это было уже не в первый раз, и мы
думали, что он поорет и перестанет.
Но он сел на корточки и стал совать палец в ямки около бочки с
бензином. В ямках была вода, но он объявил, что это - бензин.
- Нет, вода! - возразил Голомб.
- А я говорю - бензин!
- Вода!
- Бензин!
- Ну, ладно, бензин, - согласился Голомб.
Инструктор сунул палец в другую ямку, понюхал и встал. Он грозно
нахмурился и понюхал еще раз.
- Вода, - упавшим голосом пробормотал он, и мы так и сели на землю от
смеха.
В-третьих... Но о том, что произошло в-третьих, нужно рассказать
подробно.
Мы летали с ним в этот день несколько раз, и он все присматривался ко
мне - и не ругал, против обыкновения.
- Ну-ка, - сказал он, наконец. - А теперь летите один.
Должно быть, у меня был взволнованный вид, потому что с минуту он
смотрел на меня с внимательным добродушным выражением. Потом проверил,
исправно ли работают приборы, и закрепил ремни в первой, теперь пустой
кабине.
- Нормальный полет по кругу. Оторветесь, наберете высоту. Ниже
полутораста метров не разворачивайтесь. Разворот, коробочка и на посадку.
С таким чувством, как будто это делаю не я, а кто-то другой, я
вырулил на старт и поднял руку, прося полета. Стартер взмахнул белым
флагом - можно идти. Я дал газ, и машина побежала по аэродрому...
Давно забыто было детское чувство досады, когда, впервые поднявшись в
воздух, я понял, что такое полет. Тогда в глубине души мне все-таки
казалось, что я полечу, как птица, а я сидел в кресле совершенно так же,
как на земле. Я сидел в кресле, и мне некогда было думать ни о земле, ни о
небе. Только на десятый или одиннадцатый самостоятельный полет я заметил,
что земля расчерчена, как географическая карта, и что мы живем в очень
точном геометрическом мире. Мне понравились тени от облаков, разбросанные
здесь и там по земле, и вообще я догадался, что мир необыкновенно
красив...
Итак, впервые я лечу один. Кабина инструктора пуста. Первый разворот.
Она пуста, а машина летит. Второй разворот. С прекрасным чувством полной
свободы я лечу совершенно один. Третий разворот. Нужно идти на посадку.
Четвертый разворот. Внимание! Я убираю мотор. Земля все ближе. Вот она под
самой машиной. Добираю ручку. Пробег. Стоп.
Кажется, это было сделано недурно, потому что даже наш сердитый
инструктор одобрительно кивнул, я Миша Голомб за его спиной показал мне
большой палец.
- Санька, ты молодец, - сказал он, когда мы присели покурить на
пригорке, - честное слово! Между прочим, тебе письмо. Я сегодня был в
Аэромузее, и сторож говорит: "Григорьеву. Может, передадите?"
И он протянул мне письмо. Это писал доктор Иван Иванович.

"Дорогой Саня! Очень рад, что ты хорошо себя чувствуешь. Однако
напрасно ты пишешь, что я излечил тебя от "слухонемоты". Такой, брат, и
болезни нету. "Немота без глухоты" - это так. Жду тебя с твоим самолетом,
а то все приходится на собаках ездить. Так вот - насчет фотографии. Эту
фотографию подарил мне штурман "Св. Марии" Иван Дмитриевич Климов. В 1914
году его привезли в Архангельск с отмороженными ногами, и он умер в
городской больнице от заражения крови. После него остались две тетрадки и
письма - что-то много, - по-моему, штук двадцать. Конечно, это была почта,
которую он привез с корабля, хотя возможно, что некоторые письма он
написал дорогой - его подобрала где-то экспедиция лейтенанта Седова. Когда
он умер, больница разослала эти письма по адресам, а тетрадки и фотографии
остались у меня. Раз ты знаком с семейством капитана Татаринова и намерен
"представить правильную картину его жизни и смерти" (то есть, не
семейства, очевидно, а капитана), тебя, понятно, интересует, что это за
тетради. Это две обыкновенные ученические черновые тетради, исписанные
карандашом, к сожалению, совершенно неразборчиво, так, что я несколько раз
пробовал их прочитать и, наконец, отказался от этой мысли. Вот, кажется, и
все, что я знаю. Это было в конце 1914 года, только что началась война, и
экспедиция капитана Татаринова никого не интересовала. Тетради и
фотографии и сейчас еще хранятся у меня - приезжай, то бишь прилетай, и
читай, пока хватит терпения. Мой адрес: Заполярье, улица Кирова, 24.
Пожалуйста, пиши, интересный больной.

Твой доктор И.Павлов.
...Как сестра поживает? Печете ли вы еще картошку на палочках?"

Так я и думал! Фото осталось от штурмана. Доктор видел штурмана
своими глазами! Того самого, который подписал: "с совершенным уважением
штурман дальнего плавания И.Климов"! Того самого, который на всю жизнь
поразил меня необыкновенными словами: "широта", "шхуна", "Фрам", и
необыкновенной вежливостью: "спешу Вас уверить...", "надеясь вскоре
увидеться с Вами..." Того самого штурмана, из письма которого я узнал, что
экспедиция - это не только грязное подвальное помещение под почтой, а
дальнее плавание, капитаны, плавучие льды.
Я решил, что сразу же после окончания школы поеду в Заполярье и
прочитаю его тетради. Доктор "отказался от этой мысли". Он бы не
отказался, если бы надеялся найти в них хоть одно слово, подтверждающее
его правоту, если бы ему плюнули в лицо, если бы Катя думала, что он убил
ее мать...
Должно быть, я начал говорить вслух, потому что у Миши Голомба,
сидевшего на пригорке, был такой вид, как будто он собрался, наконец,
удивиться.
- Мишка, - сказал я ему. - Кончим школу и айда на Север.
- Айда. А зачем?
- Нужно.
- Если нужно, айда!
- Значит, решено?
- Решено.
Впрочем, это было давно решено. Но на Север я попал только через три
года.

 
АдмінДата: Середа, 09.12.2009, 23:24 | Повідомлення # 62
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава пятая
ТРИ ГОДА

Юность кончается не в один день - и этот день не отметишь в
календаре: "Сегодня окончилась моя юность". Она уходит незаметно - так
незаметно, что с нею не успеваешь проститься. Только что ты был молодой и
красивый, а смотришь - и пионер в трамвае уже говорит тебе: "Дяденька". И
ты ловишь в темном трамвайном стекле свое отражение и думаешь с
удивлением: "Да, дяденька". Юность кончилась, а когда, какого числа, в
котором часу? Неизвестно.
Так кончилась и моя юность. Но день, когда я понял, что совсем иначе
смотрю на то, что составляло прежний смысл моих стремлений, - этот день я
помню отлично...
Из Ленинграда меня послали в Балашов, и, только что окончив одну
летную школу, я стал учиться в другой - на этот раз у настоящего
инструктора и на настоящей машине.
Не запомню в своей жизни другой полосы, когда бы я работал с таким
прилежанием.
- Знаете, как вы летаете? - еще в Ленинграде сказал мне начальник
школы. - Как сундук. А для Севера нужно иметь класс.
Я изучил ночные полеты, когда сразу за стартом начинается тьма и все
время, пока набираешь высоту, кажется, что ощупью идешь по темному
коридору. Внизу на аэродроме ярко светится Т, и черное поле точно
пунктирам обведено красноватыми огнями. Линия железной дороги мерцает
сигналами разъездов, расставленных с необыкновенной ночной точностью, так
не похожей на дневную. Темный воздух, невидимая земля. Но вот зарево
появляется вдали, - еще несколько минут, и это не зарево, а город - тысячи
огней, разноцветных, разнообразных... Фантастическая картина!
Я научился водить самолет вслепую, когда все вокруг окутано белой
мглой и кажется, что ты летишь через миллионы лет в другую геологическую
эпоху. Как будто не на самолете, а на машине времени ты несешься вперед и
вперед!
Я понял, что летчик должен знать свойства воздуха, все его
наклонности и капризы так же, как хороший моряк знает свойства воды...
Это были годы, когда Арктика, которая до сих пор казалась какими-то
далекими, никому не нужными льдами, стала близка нам и первые великие
перелеты привлекли внимание всей страны.
У каждого из нас был свой идеал летчика, и мы спорили без конца,
доказывая, что А. летает лучше Л., а Ч. - лучше их обоих. Полковник
американской армии Бен Эйельсон с продавленным своей же левой рукой
сердцем, закутанный в национальный флаг, бы л только что переброшен
летчиком С. в Америку, и этот перелет почему-то поразил наше воображение.
Нет, это была еще юность!
Каждый день в газетах появлялись статьи об арктических экспедициях -
морских и воздушных, - и я читал их с волнением. Всем сердцем я рвался на
Север.
И вот однажды, - мне предстоял в этот день один из трудных зачетных
полетов, - уже сидя в машине, я увидел в руках своего инструктора газету.
А в газете я увидел то, что заставило меня снять шлем и очки и вылезть из
самолета.
"Горячий привет и поздравление участникам экспедиции, успешно
разрешившим задачу сквозного плавания по Ледовитому океану", - это было
написано крупными буквами в середине первой страницы.
Не слушая, что говорит мне изумленный инструктор, я еще раз взглянул
на эту страницу - мне хотелось прочесть ее одним взглядом. "Великий
Северный путь открыт" - название одной статьи! "Сибиряков" в Беринговом
проливе" - название другой! "Привет победителям" - третьей! Это было
известие об историческом походе "Сибирякова", впервые в истории
мореплавания прошедшего в одну навигацию Северный морской путь - путь,
который пытался пройти капитан Татаринов на шхуне "Св. Мария".
- Что с вами? Вы больны?
- Нет, товарищ инструктор.
- Высота тысяча двести метров. Два глубоких виража в одну сторону и
два в другую. Четыре переворота через крыло.
- Слушаю, товарищ инструктор!
Я был так взволнован, что чуть не попросил разрешения отложить
полет...
Весь этот день я думал о Кате, о покойной Марье Васильевне, о
капитане, жизнь которого таким удивительным образом переплелась с моей. Но
теперь я думал о них иначе, чем прежде, и мои обиды представились мне в
другом, более спокойном свете. Конечно, я ничего не забыл. Я не забыл мой
последний разговор с Марьей Васильевной, в котором каждое слово имело
тайный смысл, - ее прощание с молодостью и самой жизнью. Я не забыл, как
на другой день мы со старушкой сидели в приемном покое, и дверь открылась,
и я увидел что-то белое с черной головой и голую руку, свесившуюся с
дивана. Я еще не забыл, как Катя отвернулась от меня на похоронах, и не
забыл своих мечтаний о том, как мы встретимся через несколько лет и я
брошу ей доказательства своей правоты. Я не забыл, как Николай Антоныч
плюнул мне в лицо.
Но все это вдруг представилось мне как бы какой-то пьесой, в которой
главное действующее лицо появляется в последнем акте, а до сих пор о нем
лишь говорят. Все говорят о человеке, портрет которого висит на стене, -
портрет моряка с широким лбом, сжатыми челюстями и глубоко сидящими в
орбитах глазами...
Да, он был главным действующим лицом в этой истории, и если в ней так
много места заняла моя юность, так это лишь потому, что самые интересные
мысли приходят в голову, когда тебе восемнадцать лет. Он был великим
путешественником, которого погубило непризнание, и его история выходит
далеко за пределы личных дел и семейных отношений. Великий Северный путь
открыт - вот его история. Сквозное плавание по Ледовитому океану в одну
навигацию - вот его мысль. Люди, решившие задачу, которая стояла перед
человечеством четыреста лет, - вот его люди. С ними он мог говорить, как с
равными. Что же в сравнении с этим мои мечты, надежды, желания! Чего я
хочу? Зачем я стал летчиком? Почему я стремлюсь на Север?
И вот так же, как в моей воображаемой пьесе, все вдруг расставилось
по своим местам, и совсем простые мысли пришли мне в голову о моем будущем
и о моем деле. Многое из того, что я знал о жизни полярных летчиков, как
бы повернулось другой стороной, и я представил себе бесконечные
полугодовые ночи за Полярным кругом, недели изнуряющего ожидания погоды,
полеты над снежными горными хребтами, когда глаза невольно высматривают
место для вынужденной посадки, полеты в пургу, когда не видишь крыльев
своей машины, мучительную возню с запуском мотора на пятидесятиградусном
морозе. Я вспомнил формулу одного из полярных летчиков: "Что значит лететь
на Север? - Пурговать и греть воду". Я вспомнил страшные рассказы об
арктических метелях, которые хоронят человека в двух метрах от дома.
Но разве испугались этих трудов и опасностей сибиряковцы, которые под
парусами вывели потерявший винт ледокол к Берингову морю?
Нет, прав был Петя. Нужно выбирать ту профессию, в которой ты
способен проявить все силы души. Я стремился на Север, к профессии
полярного летчика, потому что это была профессия, которая требовала от
меня терпения, мужества и любви к своей стране и своему делу.
Кто знает, может быть, и меня когда-нибудь назовут среди людей,
которые могли бы говорить с капитаном Татариновым, как равные с равным?
Я отметил в памяти день, когда мне пришли в голову эти мысли, - 3
октября 1932 года.
За месяц до окончания Балашовской школы я подал заявление, чтобы меня
послали на Север. Но школа не отпустила меня. Я остался инструктором и еще
целый год провел в Балашове. Не могу сказать, что я был хорошим
инструктором. Конечно, я мог научить человека летать, и при этом у меня не
было ни малейшего желания ежеминутно ругать его. Я понимал своих учеников
- мне, например, было совершенно ясно, почему один, выходя из самолета,
спешит закурить, а другой при посадке показывает напускную веселость. Но я
не был учителем по призванию, и мне скучно было в тысячный раз объяснять
другим то, что я давно знал.
В августе 1933 года я получил отпуск и поехал в Москву. Литер у меня
был до Энска через Ленинград, и меня ждали в Ленинграде и в Энске. Но я
все-таки решил заехать в Москву, где меня не ждали.
У меня были дела в Москве. Во-первых, я должен был заехать в
Главсевморпуть и поговорить о моем переводе на Север; во-вторых, мне
хотелось повидать Валю Жукова и Кораблева. Вообще у меня было много дел, и
я очень быстро доказал себе, что мне совершенно необходимо заехать в
Москву...
Конечно, я совершенно не собирался звонить Кате, тем более, что за
эти три года я только однажды получил от нее привет - через Саню - и все
было давно кончено и забыто. Все было так давно кончено и забыто, что я
даже решил позвонить ей и на всякий случай приготовил первую
вежливо-равнодушную фразу. Но у меня почему-то задрожала рука, когда я
снял трубку, и неожиданно я сказал другой номер - Кораблева.
Я не застал его, - он был в отпуске, - и незнакомый женский голос
сообщил мне, что он вернется только к началу учебного года.
- Сердечный привет от его ученика, - сказал я. - Передайте, что
звонил летчик Григорьев.
Я положил трубку. Это было в гостинице, и нужно было сперва вызывать
город, а уже потом говорить номер, и я с тоской смотрел на телефон и не
звонил - все думал. Что я скажу ей? Я не мог говорить с ней, как с чужим
человекам.
И я решил сперва позвонить в Зоопарк Вале.
Но и Вали не было в Москве. Мне вежливо сообщили, что ассистент Жуков
находится на Крайнем Севере и едва ли вернется в Москву раньше чем через
полгода.
- А кто его спрашивает?
- Передайте привет, пожалуйста, - сказал я. - Это говорит летчик
Григорьев.
Больше мне некому было звонить в Москве, разве только какому-нибудь
секретарю из Управления гражданского воздушного флота. Но мне было не до
секретарей. Я снял трубку и сказал:
- Город.
Город ответил, и я назвал номер.
Нина Капитоновна подошла к телефону, я сразу узнал ее добрый
решительный голос.
- Можно Катю?
- Катю? - с удивлением переспросила Нина Капитоновна. - Ее нету.
- Нету дома?
- Дома нету и в городе. А кто ее спрашивает?
- Григорьев, - сказал я. - Не можете ли вы сообщить мне ее адрес?
Нина Капитоновна помолчала. Без сомнения, она не узнала меня. Мало ли
Григорьевых на свете!
- Она на практике. Адрес: город Троицк, геологическая партия
Московского университета.
Я поблагодарил и повесил трубку.
Больше я не мог оставаться в этом скучном номере совершенно один, а
до двух часов, когда меня должен был принять секретарь Главсевморпути,
было еще далеко. Я вышел и стал бесцельно бродить по Москве.
Никогда не следует одному бродить по тем местам, где вы были вдвоем.
Обыкновенный сквер в центре Москвы кажется самым грустным местом в мире.
Не слишком шумная, довольно грязная улица, которых было в Москве сколько
угодно, наводит такую тоску, что невольно начинаешь чувствовать себя
гораздо старше и умнее.
Как будто я сам через несколько лет спокойно заглянул себе в душу и
оценил все - и ненужную горячность в делах, которые касаются самого
дорогого на земле - человеческого сердца, и неуверенность в себе,
преследующую меня, быть может, с тех пор, когда я был немым мальчиком и
мир казался мне таким необъяснимо сложным. Мне казалось теперь, что во мне
еще были последние черты этой немоты. Например, в своей любви я не сумел
полностью высказать себя и промолчал о самом важном. Мне казалось, что моя
любовь не удалась потому, что очень сложные обстоятельства обступили ее со
всех сторон, - и это снова был тот же сложный мир, перед которым немым
мальчиком я застывал в каком-то оцепенении.
Нет, все переменилось в моей душе, я чувствовал это! Я больше не был
горячим мальчиком, стремившимся, не теряя ни минуты, доказать свою
правоту. Я знал теперь, что мне нужнее всего - спокойствие и твердость.
С чувством грусти и жалости к самому себе я думал об этих годах моей
юности и школьной любви. Теперь кончено было с юностью и любовь уже не та.
Но, как и прежде, все было впереди, и я смотрел вперед с еще большей
надеждой, чем прежде.
Я недолго пробыл в Москве. Меня очень вежливо приняли в
Главсевморпути, потом в Управлении гражданского воздушного флота. Но
нечего было и думать о Севере - так мне сказали - до тех пор, пока меня не
отпустит Балашовская школа.
Только через полтора года мне удалось добиться назначения на Север -
и то совершенно случайно. Я познакомился в Ленинграде с одним старым
полярным летчиком, который хотел вернуться в центр: ему уже не по годам
были тяжелые северные полеты. Мы обменялись. Он занял мое место, а я
получил назначение вторым пилотом на одну из дальних северных линий.

 
АдмінДата: Середа, 09.12.2009, 23:30 | Повідомлення # 63
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава шестая
У ДОКТОРА

Нетрудно было найти этот дом, потому что вся улица состояла только из
одного дома, а все остальные существовали только в воображении строителей
Заполярья.
Уже темнело, когда я постучался к доктору, и как раз окна осветились,
и чья-то тень задумчиво прошла за шторой. Мне долго никто не открывал, и я
сам тихонько открыл тяжелую дверь и очутился в чистых, просторных сенях.
- Хозяева есть?
Никто не откликнулся. В углу стоял голик, и я почистил им валенки:
снег был по колено.
- Дома кто-нибудь?
Никого. Только маленький рыжий котенок выскочил из-под вешалки,
испуганно посмотрел на меня и удрал. Потом в дверях появился доктор.
Может быть, это невероятно с медицинской точки зрения, но он не
только не постарел за эти годы, но даже помолодел и снова стал похож на
того длинного, веселого, бородатого доктора, который в деревне учил нас с
сестрой печь картошку на палочках.
- Вы ко мне?
- Доктор, я хочу пригласить вас к больному, - сказал я быстро. -
Интересный случай: немота без глухоты. Человек все слышит и не может
сказать "мама".
Доктор медленно поднял очки на лоб.
- Виноват...
- Я говорю: интересный случай, - продолжал я серьезно. - Человек
может произнести только шесть слов: кура, седло, ящик, вьюга, пьют, Абрам.
Больной Г. Описано в журнале.
Доктор подошел ко мне с таким видом, как будто собрался взять меня за
язык или заглянуть в ухо. Но он просто сказал:
- Саня!
Мы обнялись.
- Прилетел все-таки!
- Прилетел.
- Ну, молодец! Летчик? Ну, молодец! Ну, молодец!
Он обнял меня за плечи и повел в столовую. Там стоял мальчик лет
двенадцати, очень похожий на доктора. Он подал мне руку и сказал на "о":
"Володя".
Здесь было светлее, чем в сенях, и доктор снова принялся
рассматривать меня со всех сторон и на этот раз, кажется, с трудом
удержался, чтобы действительно не заглянуть в ухо.
- Ну, молодец, - снова, раз десять повторил он. - А сестра? Где она?
Тоже летает?
- От сестры сердечный привет, - сказал я. - Она художница, вышла
замуж и живет в Ленинграде.
- Уже замужем? С косичками?
Я засмеялся. Саня в детстве носила косички.
- Ох, я старик, - со вздохом сказал доктор. - Приезжает маленький
худенький мальчик, который ходил в больших рваных штанах, и оказывается -
он летчик. Девочка с косичками - художница, вышла замуж и живет в
Ленинграде.
- Иван Иваныч, честное слово, вы не переменились. Просто
поразительно. Даже помолодели!
Он засмеялся. Ему было приятно, что я так говорю, и я потом весь
вечер время от времени повторял, что он помолодел или, во всяком случае,
нисколько не переменился.
Мы сидели за чаем, когда пришла жена доктора, Анна Степановна,
высокая полная женщина, которая показалась мне похожей в своей малице и
пимах на какого-то северного бога. Она сняла малицу и сменила пимы и
все-таки осталась такой большой, что даже длинный доктор выглядел в
сравнении с ней каким-то не очень длинным, не говоря уже обо мне. У нее
было совсем молодое лицо, и она очень подходила к этому чистому
деревянному дому, к желтому полу и деревенским половикам. В ней было
что-то старорусское, как, впрочем, и в самом Заполярье, хотя это был
совершенно новый город, построенный только пять-шесть лет тому назад.
Потом я узнал, что она поморка.
Мы заговорили о Заполярье, и я узнал историю этого удивительного
деревянного города с деревянными тротуарами и мостовыми - города, в
котором самая почва состоит из слежавшихся опилок.
- Как дождь пройдет, кажется, что идешь по квартире, - сказала Анна
Степановна. - Все полы, полы. И шоссе деревянное.
Оказалось, что доктор приехал в Заполярье с первым пароходом и весь
город был построен у него на глазах.
- Здесь в двадцать восьмом году была тайга, - сказал он. - А вот на
этом месте, где мы сейчас сидим и пьем чай, били зайцев.
- А теперь стоит один дом, - сказала Анна Степановна, - а улицу
собирались построить, да так и не собрались.
- А театр, скажешь, плохой?
- Театр хороший.
- К нам в прошлом году приезжал МХАТ, - сказал Володя и покраснел. -
Мы их встречали с цветами. Они удивлялись, откуда у нас цветы, а у нас
сколько угодно.
Все посмотрели на него, и он еще больше покраснел.
- Володя любит театр, - сказала Анна Степановна, - и еще очень
любит...
- Мама!
Доктор засмеялся.
- Мамочка, можно тебя на минуту? - грозно сказал Володя и вышел.
Анна Степановна тоже засмеялась и пошла за ним.
- Стихи пишет, - шепотом сказал доктор. - Нет, теперь, когда
вспоминаешь, очень интересно, - продолжал он. - Это было здорово! Когда
первый лесозавод строили - в газете вместо даты печатали: столько-то дней
до пуска лесозавода. Двадцать дней. Девятнадцать дней. И наконец - один
день! А первые самолеты! Как их встречали! А ты? - вдруг спохватился
доктор. - Как ты? Что собираешься делать?
- Собираюсь летать.
- Куда?
- Еще не знаю. Планы большие, а пока буду возить в Красноярск
пушнину.
- А планы - новая трасса?
- Да... Иван Иваныч, - сказал я, когда было съедено все, что было на
столе, и мы принялись за очень вкусное самодельное вино из морошки, -
помните ли вы те письма, которыми мы обменялись, когда я еще был в
Ленинграде?
- Помню.
- Вы написали мне очень интересное письмо об этом штурмане, -
продолжал я, - и мне, прежде всего, хочется узнать, сохранились ли его
черновые тетради?
- Сохранились.
- Очень хорошо. А теперь выслушайте меня. Это довольно длинная
история, но я все-таки расскажу ее вам. Как известно, не кто иной, как вы,
в свое время научили меня говорить. Вот и расплачивайтесь.
И я рассказал ему все - начиная с чужих писем, которые когда-то
читала мне вслух тетя Даша. О Кате я сказал только несколько слов - в
порядке информации. Но доктор в этом месте почему-то улыбнулся и сейчас же
принял равнодушный вид.
- ...Это был очень усталый человек, - сказал он о штурмане. - В
сущности, он умер не от гангрены, а от усталости. Он истратил слишком
много сил, чтобы избежать смерти, и на жизнь уже не осталось. Такое он
производил впечатление.
- Вы говорили с ним?
- Говорил.
- О чем?
- По-моему, о каком-то южном городе, - сказал доктор, - не то о
Сухуме, не то о Баку. Это у него была просто навязчивая идея. Все тогда
говорили о войне: только что началась война. А он о Сухуме - как там
хорошо, тепло. Должно быть, он был оттуда родом.
- Иван Иваныч, эти дневники, они у вас здесь? В этом доме?
- Здесь.
- Покажите.
Я часто думал об этих дневниках, и в конце концов, они стали казаться
мне какими-то толстыми, в черном клеенчатом переплете. Но доктор вышел и
через несколько минут вернулся с двумя узенькими тетрадочками, похожими на
школьные словари иностранных слов. Невольное волнение охватило меня, когда
я наудачу открыл одну из тетрадок:
"Штурману Ив. Дм. Климову.
Предлагаю Вам и всем нижепоименованным, согласно Вашего и их желания,
покинуть судно с целью достижение обитаемой земли..."
- Доктор, но ведь у него превосходный почерк! Я читаю совершенно
свободно!
- Нет, это у меня превосходный почерк, - возразил доктор. - Ты
читаешь то, что мне удалось разобрать. Я в нескольких местах вложил
листочки с прочитанным текстом. А все остальное - взгляни!
И он открыл тетрадку на первой странице.
Мне случалось видеть неразборчивые почерки: например, Валя Жуков
писал так, что педагоги долгое время думали, что он над ними смеется. Но
такой почерк я видел впервые: это были настоящие рыболовные крючки,
величиной с булавочную головку, рассыпанные по странице в полном
беспорядке.
Первые же страницы были залиты каким-то жиром, и карандаш чуть
проступал на желтой прозрачной бумаге. Дальше шла какая-то каша из начатых
и брошенных слов, потом набросок карты и снова каша, в которой не мог бы
разобраться никакой графолог.
- Ладно, - сказал я и закрыл тетрадку. - Я это прочитаю.
Доктор с удовольствием посмотрел на меня.
- Желаю успеха, - сердечно сказал он.
Я остался у него ночевать, потому что стало темно, пока я сидел в
гостях, и начиналась вьюга, а в Заполярье не принято выходить на улицу,
когда начинается вьюга. Анна Степановна приготовила мне постель в
Володиной комнате, на складной кровати, и я перед сном долго рассматривал
Володю, который спал на боку, подложив под щеку аккуратно сложенные
ладони. Во сне это был настоящий маленький доктор, только бороды не
хватало. Складная кровать громко заскрипела, когда я сел на нее, собираясь
снять сапоги. Он на мгновение открыл большие синие глаза и что-то
пробормотал не просыпаясь.

 
АдмінДата: Середа, 09.12.2009, 23:37 | Повідомлення # 64
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава седьмая
ЧИТАЮ ДНЕВНИКИ

Не могу назвать себя нетерпеливым человеком. Но, кажется, только
гений терпения мог прочитать эти дневники! Без сомнения, они писались на
привалах, при свете коптилок из тюленьего жира, на сорока пятиградусном
морозе, замерзшей и усталой рукой. Видно было, как в некоторых местах рука
срывалась и шла вниз, чертя длинную, беспомощную, бессмысленную линию.
Но я должен был прочитать их!
И снова я принимался за эту мучительную работу. Каждую ночь - а в
свободные от полетов дни с утра - я с лупой в руках садился за стол, и вот
начиналось это напряженное, медленное превращение рыболовных крючков в
человеческие слова - то слова отчаяния, то надежды. Сперва я шел напролом
- просто садился и читал. Но потом одна хитрая мысль пришла мне в голову,
и я сразу стал читать целыми страницами, а прежде - отдельными словами.
Перелистывая дневники, я заметил, что некоторые страницы написаны
гораздо отчетливее других, - например, приказ, который скопировал доктор.
Я выписал из этих мест все буквы - от "а" до "я" - и составил "азбуку
штурмана", причем в точности воспроизвел все варианты его почерка. И вот с
этой азбукой дело пошло гораздо быстрее. Часто стоило мне, согласно этой
азбуке, верно угадать одну или две буквы, как все остальные сами собой
становились на место.
Так день за днем я разбирал эти дневники.

ДНЕВНИКИ ШТУРМАНА ДАЛЬНЕГО ПЛАВАНИЯ
ИВ. ДМ. КЛИМОВА

Среда, 27 мая. Снялись поздно и за 6 часов прошли 4 версты. Сегодня у
нас юбилейный день. Мы считаем, что всего отошли от судна 100 верст.
Конечно, это не так уж много для месяца хода, но и дорога, зато такая,
какой мы не ожидали. Справили мы свой юбилей торжественно: сварили из
сушеной черники суп и подправили его для сладости двумя банками
консервированного молока.
Пятница, 29 мая. Если мы доберемся до берега, то пусть эти люди - я
не хочу даже называть их - помнят 29 мая, день своего избавления от
смерти, и ежегодно чтут его. Но если спаслись люди, то все же утопили
двустволку и нашу кормилицу-кухню. Благодаря этому мы должны были вчера
есть сырое мясо и пить холодную воду, разведенную молоком. Эх, только бы
привел мне бог благополучно добраться до берега с этими ротозеями!
Воскресенье; 31 мая. Вот тот официальный документ, на основании
которого я должен был выступить во главе части команды:
"Штурману Ив. Дм. Климову.
Предлагаю Вам и всем нижепоименованным, согласно Вашего и их желания,
покинуть судно с целью достижения обитаемой земли, сделать это 10-го сего
апреля, следуя пешком по льду, везя за собой нарты с каяками и провизией,
взяв таковой с расчетом на два месяца. Покинув судно, следовать на юг до
тех пор, пока не увидите земли. Увидев же землю, действовать сообразно с
обстоятельствами, но предпочтительно стараться достигнуть Британского
канала между островами Земли Франца Иосифа, следовать им, как наиболее
известным, к мысу Флора, где, я предполагаю, можно найти провизию и
постройки. Далее, если время и обстоятельства позволят, направиться к
Шпицбергену. Достигнув Шпицбергена, представится Вам чрезвычайно трудная
задача найти там людей, о месте пребывания которых мы не знаем, но,
надеюсь, на южной части его Вам удастся застать, если не живущих на
берегу, то какое-нибудь промысловое судно. С Вами пойдут, согласно их
желания, тринадцать человек из команды.
Капитан судна "Св. Мария"
Иван Татаринов.
10 апреля 1914 года,
в Северном Ледовитом океане".

Видит бог, как тяжело мне было уйти, оставив его в тяжелом, почти
безнадежном положении.
Вторник, 2 июня. Еще на судне машинист Корнев сделал нам четыре пары
очков, но нельзя сказать, что они достигают своего назначения, Стекла
сделаны из бутылок от "джина". В передних нартах идут счастливцы "зрячие",
а "слепцы" тянутся по их следам с закрытыми глазами, только по временам
поглядывая сквозь ресницы на дорогу. Глаза болят от мучительного,
нестерпимого света. Вот картина нашего движения, которой я никогда не
забуду: мы идем мерно, в ногу, одновременно покачиваясь впереди, налегая
на лямку грудью и держась одной рукой за борт каяка. Мы идем с плотно
закрытыми глазами. В правой руке - лыжная палка, которая с механической
точностью заносится вперед, откидывается вправо и медленно остается
позади. Как однообразно, как отчетливо скрипит снег под наконечником этой
палки! Невольно прислушиваешься к этому поскрипыванию, и кажется - ясно
слышишь: "далеко, далеко". Как в забытьи, идем мы, механически переставляя
ноги и налегая грудью на лямку... Сегодня мне представилось, что я иду по
набережной жарким летом, в тени, высоких домов. В этих домах азиатские
фруктовые склады, двери раскрыты настежь, и слышен ароматный, пряный запах
свежих и сухих фруктов. Одуряюще пахнет апельсинами, персиками, сушеными
яблоками, гвоздикой. Персы-торговцы поливают водой мягкую от жары
асфальтовую панель, и мне слышится их спокойная гортанная речь. Боже, как
хорошо пахнет, какая приятная прохлада!.. Я очнулся, споткнувшись о свою
палку, схватился за каяк и остановился пораженный - снег, снег, снег,
докуда видит глаз. По-старому ослепительно светит солнце, по-старому
нестерпимо болят глаза.
Четверг, 4 июня. Сегодня, идя по следам Дунаева, я обратил внимание,
что он плюет кровью. Осмотрел десны - цинга. Последние дни он жаловался на
ноги.
Пятница, 6 июня. У меня не выходит из головы Иван Львович - в ту
минуту, когда, провожая нас, он говорил прощальную речь и вдруг замолчал,
сжав зубы и осмотревшись с какой-то беспомощной улыбкой. Он болен, я
оставил его только что вставшим с постели. Боже мой, это самая страшная
ошибка! Но не возвращаться же назад.
Суббота, 6 июня. Еще третьего дня Морев все приставал ко мне, будто с
вершины тороса он видел какую-то "ровнушку", то есть совершенно ровный
лед, который тянется на юг очень далеко. "Своими глазами видел, господин
штурман! Такая ровнушка, что копыто не пишет". Сегодня утром его не
оказалось в палатке. Он ушел без лыж, и следы его пим чуть заметны на
тонком слое крепкого снега. Мы искали его целый день, кричали, свистели,
стреляли. Он ответил бы нам - у него была с собой винтовка-магазинка и
штук двенадцать патронов. Но ничего не было слышно.
Воскресенье, 7 июня. Из каяков, лыж и лыжных палок связали мачту
вышиной в пять сажен, прикрепили к ней два флага и поставили на вершине
холма. Если он жив, он увидит наши сигналы.
Вторник, 9 июня. Снова в путь. Осталось тринадцать человек - роковое
число. Когда же, наконец, будет земля, хотя какая-нибудь, голая,
неприветливая земля, которая стояла бы на месте, на которой мы не
опасались бы ежеминутно, что нас относит на север!
Среда, 10 июня. Сегодня к вечеру снова видение южного города,
набережной и ночного кафе с людьми в белых панамах. Сухум? Снова пряный,
душистый запах фруктов и горькие мысли: "Зачем я пошел в это плавание, в
холодное, ледяное море, когда так хорошо плавать на юге? Там тепло. В
одной рубашке можно ходить и даже босиком. Можно есть много апельсинов,
винограда и яблок". Странно, почему я никогда особенно не любил фруктов?
Впрочем, и шоколад - хорошая вещь, с ржаными сухарями, как мы едим в
полуденный привал. Только мы получаем его очень мало - по одной дольке, на
которые разделена плитка. А хорошо бы поставить перед собой тарелку с
просушенными ржаными сухарями, а в руку взять сразу целую плитку шоколада
и есть, сколько хочется! Сколько верст до этой возможности, сколько часов,
дней, недель!
Четверг, 11 июня. Дорога отвратительная, с глубоким снегом, под
которым много воды. Полыньи все время преграждают наш путь. Прошли сегодня
не более трех верст. Весь день - туман и тот матовый свет, от которого так
сильно болят глаза. И сейчас эту тетрадь я вижу, как сквозь кисею, и
горячие слезы текут по моим щекам. Завтра Троица. Как хорошо будет в этот
день "там", где-нибудь на юге, и как плохо здесь, на плавучем льду, сплошь
изрезанном полыньями и торосами, под 82-м градусом, широты! Лед
переставляется ежеминутно, прямо на глазах, Одна полынья скрывается,
другая открывается, как будто какие-то великаны играют в шахматы на
исполинской доске.
Воскресенье, 14 июня. Вот открытие, о котором я ничего не сказал моим
спутникам: нас проносит мимо земли. Сегодня мы достигли широты
Франца-Иосифа и продолжаем двигаться на юг - между тем не видно и намека
на острова. Нас проносит мимо земли. Это я вижу и по моему никуда не
годному хронометру, и по господствующим ветрам, и по направлению
выпущенного в воду линя.
Понедельник, 15 июня. Я оставил его больным, в отчаянии, которое
только он был в состоянии утаить. Это лишает меня веры в наше спасение.
Вторник, 16 июня. Цинготных у меня теперь двое. Соткин тоже заболел,
и десны у него кровоточат и припухли. Мое лечение заключается в том, что я
посылаю их на лыжах искать дорогу, а на ночь даю облатку хины. Может быть,
это жестокий способ лечения, но, по-моему, единственный до тех пор, пока
человек не утратил нравственной силы. Самую тяжелую форму цинги я наблюдал
у Ивана Львовича, который болел ею почти полгода и лишь нечеловеческим
усилием воли заставил себя выздороветь, то есть просто не позволил себе
умереть. И эта воля, этот широкий, свободный ум, эта неистощимая бодрость
души обречены на неизбежную гибель.
Четверг, 18 июня. Широта 81(. Опять приходится удивляться быстроте
дрейфа на юг.
Пятница, 19 июня. Около четырех часов на OSO от нашей стоянки я
увидел "нечто". Это были два розоватых - облачка над самым горизонтом,
которые не меняли своей формы, пока их не закрыло туманом. Кажется,
никогда мы не были окружены таким количеством разводьев, как теперь. Много
летает нырков и визгливых белых чаек. Ох, эти чайки! Как часто по ночам
они не дают мне заснуть, суетясь, споря и ссорясь между собой около
выброшенных на лед внутренностей убитого тюленя. Они, как злые духи,
издеваются над нами, хохочут до истерики, визжат, свистят и едва ли не
ругаются. Как долго я буду помнить эти "крики чайки белоснежной", эти
бессонные ночи в палатке, это незаходящее солнце, просвечивающее сквозь
полотно ее!
Суббота, 20 июня. За неделю нашей стоянки мы продрейфовали со льдом к
югу на целый градус.
Понедельник, 22 июня. Вечером я по обыкновению забрался на высокий
ропак, чтобы осмотреть горизонт. На этот раз я увидел на О от себя что-то
такое, от чего я в волнении должен был присесть на ропак и поспешно стал
вытирать и глаза и бинокль. Это была светлая полоска, похожая на
аккуратный мазок кистью по голому полю. Сперва решил, что это луна, но
почему-то левая половина сегмента этой луны постепенно тускнела, а правая
становилась резче. Ночью я раз пять выходил посмотреть в бинокль и каждый
раз находил этот кусочек луны на том же месте. Я удивляюсь, что никто их
моих спутников ничего не видит. Какого труда стоит мне сдержать себя, не
вбежать в палатку, не закричать во весь голос: "Что вы сидите чучелами,
что вы спите, разве вы не видите, что нас подносит к земле?" Но я
почему-то молчу. Кто знает, быть может, и это мираж. Видел же я себя в
южном городе, на набережной, жарким летом, в тени высоких домов!
(На этой фразе кончалась первая тетрадь, Вторая начиналась 11 июля).
Суббота, 11 июля. Убили тюленя, от которого собрали две миски крови и
из этой крови и нырков сделали очень хорошую похлебку. Когда мы варим чай
или похлебку, то обыкновенно шутить не любим. Сегодня утром мы съели ведро
похлебки и выпили ведро чаю; в обед съели ведро похлебки и выпили ведро
чаю; и сейчас на ужин мы съели больше чем по фунту мяса и дожидаемся с
нетерпением, когда вскипит наше ведро чаю. А ведро у нас большое, в форме
усеченного конуса. Мы бы, пожалуй, не прочь и сейчас сварить и съесть
ведро похлебки, но мы стесняемся, надо "экономить". Аппетиты у нас не
волчьи, а много больше; это что-то ненормальное, болезненное.
Итак, мы сидим на острове, под нами не лед, с которого мы не сходили
два года, а земля и мох. Все хорошо, но одна мысль по-прежнему не дает мне
покоя: зачем капитан не отправился с нами? Он не хотел оставить корабль,
он не мог вернуться "с пустыми руками". "Меня заклюют, если я вернусь с
пустыми руками". И потом эта детская, безрассудная мысль: "Если
безнадежные обстоятельства заставят меня покинуть корабль, я пойду к
земле, которую мы открыли". Мне кажется, последнее время он был немного
помешан на этой земле. Мы видели ее в апреле 1913 вода.
Понедельник, 13 июля. На OSO море до самого горизонта свободно ото
льда. Эх, "Св. Мария", вот бы куда, красавица, тебе попасть! Тут бы ты
пошла чесать, не надо и машины!
Вторник, 14 июля. Сегодня Соткин и Корольков, уйдя на оконечность
острова, сделали замечательную находку. Недалеко от моря они увидали
небольшой каменный холм. Их поразила правильная форма этого холма. Подойдя
ближе, они увидали недалеко бутылку из-под английского пива с
патентованной, завинчивающейся пробкой. Ребята сейчас же разбросали холм и
скоро под камнями нашли железную банку. В банке оказался очень хорошо
сохранившийся английский флаг, а под ним такая же бутылка. На бутылке была
приклеена бумажка с несколькими именами, а внутри - записка на английском
языке. Кое-как, соединенными усилиями, вместе с Нильсом мы разобрали, что
английская полярная экспедиция под начальством Джексона, отойдя в августе
месяце 1897 года от мыса Флора, прибыла на мыс Мэри Хармсворт, где и
положила этот флаг и записку. В конце сообщалось, что на судне "Виндворд"
все благополучно.
Вот неожиданное разъяснение всех моих сомнений: мы находимся на мысе
Мэри Хармсворт. Это юго-западная оконечность Земли Александры. Завтра мы
предполагаем перейти на южный берег острова и отправиться к мысу Флора, в
имение этого знаменитого англичанина Джексона.
Среда, 15 июля. Покинули лагерь. Нам предстоял выбор: идти ли всем по
леднику и тащить за собой груз, или разделиться на две партии, из которых
одна шла бы на лыжах по леднику, а другая, в пять человек, плыла бы вдоль
ледника на каяках. Мы избрали этот последний способ передвижения.
Четверг, 16 июля. Утром Максим с Нильсом стали перегонять каяки ближе
к месту нашей стоянки, и Нильса так далеко отнесло течением, что двоим
пришлось отправиться ловить его. Я смотрел в бинокль и видел, как Нильс
убрал весло и с самым беспомощным видом смотрел на идущий к нему на
выручку каяк. Нильс очень болен, иначе я не могу объяснить его поведение.
Да и вообще он стал какой-то странный: походка нетвердая и сидит все время
в стороне. На ужин мы сегодня сварили двух нырков и одну гагу.
Пятница, 17 июля. Погода отвратительная. Продолжаем сидеть на мысе
Гранта и ожидать береговую партию. Ночью прояснилось. Впереди, на ONO,
кажется совсем недалеко, виден за сплошным льдом скалистый остров. Неужели
это Нордбрук, на котором и есть мыс Флора? Приближается время, когда
выяснится, прав ли я был, стремясь к этому мысу? Двадцать лет - срок
большой. Может быть, там за это время и следа не осталось от построек
Джексона? Но что было делать иначе? Делать большой обход? Да разве
выдержали бы его мои несчастные, больные спутники, в лохмотьях,
пропитанных ворванью и полных паразитов?
Суббота, 18 июля. Завтра, если позволит погода, мы отправимся дальше.
Ждать я больше не могу. Нильс едва ходит, и Корольков немногим лучше его.
Дунаев хотя и жалуется на ноги, но у него не заметно той страшащей меня
апатии, того упадка сил, как у Нильса и Королькова. Что могло задержать
пешеходцев? Не знаю, но оставаться здесь дольше - это верная смерть.
Понедельник, 20 июля. Остров Белль, Выходя из каяков, мы убедились,
что Нильс уже не может ходить; он падал и старался ползти на четвереньках.
Устроив нечто вроде палатки, мы затащили туда Нильса и закутали в наше
единственное одеяло. Он все намеревался куда-то ползти, но потом
успокоился. Нильс - датчанин. За два года службы на "Св. Марии" он
научился хорошо говорить по-русски. Но со вчерашнего дня он забыл русскую
речь. Больше всего поражают меня его бессмысленные, полные ужаса глаза -
глаза человека, потерявшего рассудок. Мы сварили бульон и дали ему
полчашки. Он выпил и лег. Жаль хорошего матроса, очень неглупого,
старательного. Все легли спать, а я, взяв винтовку, пошел посмотреть с
утесов на мыс Флора.
Вторник, 21 июля. Нильс умер ночью. Он даже не сбросил одеяла, в
которое мы завернули его. Лицо его было спокойно и не обезображено
предсмертными муками. Часа через два мы вытащили своего успокоившегося
товарища и положили его на нарту. Могила была не глубока, так как земля
сильно промерзла. Никто из нас не поплакал над этой одинокой далекой
могилой. Смерть этого человека не очень поразила нас, как будто произошло
самое обычное дело. Конечно, это не было черствостью, бессердечием. Это
было ненормальное отупение перед лицом смерти, которая у всех нас стояла
за плечами. Как будто и враждебно поглядывали мы теперь на следующего
"кандидата", на Дунаева, мысленно гадая, "дойдет он или уйдет ранее". Один
из спутников даже как бы со злостью прикрикнул на него: "Ну, ты чего
сидишь, мокрая курица? За Нильсом, что ли, захотел? Иди, ищи плавник,
шевелись!" Когда Дунаев покорно пошел, то ему еще вдогонку закричали:
"Позапинайся у меня, позапинайся!" Это не было озлоблением против Дунаева.
Не важен был теперь и плавник. Это было озлобление против болезни,
забирающей товарища, призыв бороться со смертью до конца. Запинание, когда
ноги подгибаются, как парализованные, очень характерно. Потом начинает
плохо слушаться язык. Больной начинает старательно выговаривать некоторые
слова, но, видя, что из этого ничего не выходит, как будто смущается и
умолкает.
Среда, 22 июля. В три часа отправились к мысу Флора. Снова думал об
Иване Львовиче. Я больше не сомневаюсь, что он немного помешан на этой
земле, которую мы открыли. В последнее время он постоянно упрекал себя в
том, что не отправил партию, чтобы исследовать ее. Он сказал о ней и в
своей прощальной речи. Никогда не забуду этого прощанья, этого бледного,
вдохновенного лица с делеким взглядом! Что общего с прежним румяным,
полным жизни человеком, выдумщиком анекдотов и забавных историй, кумиром
команды, с шуткой подступавшим к любому, самому трудному делу? Никто не
ушел после его речи. Он стоял с закрытыми глазами, как будто собираясь с
мыслями, чтобы сказать прощальное слово. Но вместо, слов вырвался чуть
слышный стон, и в углу глаз сверкнули слезы. Он заговорил сперва
отрывисто, потом все более спокойно: "Нам всем тяжело провожать друзей, с
которыми мы сжились за два года нашей борьбы и работы. Но мы должны
помнить, что хотя основная задача экспедиции не решена, все же мы сделали
немало. Трудами русских в историю Севера записаны важнейшие страницы -
Россия может гордиться ими. На нас лежала ответственность - оказаться
достойными преемниками русских исследователей Севера. И если мы погибнем,
с нами не должно погибнуть наше открытие. Пускай же ваши друзья передадут,
что трудами экспедиции к России присоединена обширная земля, которую мы
назвали "Землей Марии". Он помолчал, потом обнял каждого из нас и сказал:
"Мне хочется сказать вам не "прощайте", а "до свиданья".
Четверг, 30 июля. Теперь нас осталось только восемь - четверо на
каяках и четверо где-то на Земле Александры.
Суббота, 1 августа. Вот что произошло в этот день: мы были уже в
двух-трех милях от мыса Флора, когда подул сильный NO ветер, который
быстро стал крепчать и через полчаса дул, как из трубы, разводя крутую
зыбь. Незаметно в тумане мы потеряли из виду второй каяк, с Дунаевым и
Корольковым. Бороться с ветром и течением на этой зыби было невозможно, и
мы пристали к одному из айсбергов побольше, с подветренной стороны, влезли
на него и втащили каяк. Забравшись на айсберг, мы воткнули в его вершину
мачту и подняли флаг в надежде, что если Дунаев увидит его, то догадается
тоже взобраться на какую-нибудь льдину. Было довольно холодно, и мы,
порядком устав, решили лечь спать. Надев на себя малицы, мы легли на
вершине айсберга друг к другу ногами, так что ноги Максима находились у
меня в малице, за моей спиной, а мои ноги - в малице Максима, за его
спиной. Таким образом мы заснули и безмятежно спали 7-8 часов. Пробуждение
наше было ужасно. Мы проснулись от страшного треска, почувствовали, что
летим вниз, а в следующую минуту наш двуспальный мешок был полон водой, мы
погружались в воду и, делая отчаянные усилия выбраться из этого
предательского мешка, отбивались друг от друга ногами. Мы были в положении
кошек, которых бросили в воду, желая утопить. Не могу сказать, сколько
секунд продолжалось наше барахтанье, но мне оно показалось страшно
продолжительным. Вместе с мыслями о спасении и гибели в голове моей
пронеслись различные картины нашего путешествия: смерть Морева, Нильса,
четырех пешеходцев. Теперь пришла наша очередь, и никто никогда не узнает
об этом. В этот момент мои ноги попали на ноги Максима, мы вытолкали друг
друга из мешка, а в следующее мгновение уже стояли мокрые на подводной
"подошве" айсберга, швыряя на льдину сапоги, шапки, одеяла, рукавицы,
плававшие вокруг нас в воде. Малицы были так тяжелы, что каждую мы должны
были поднимать вдвоем, а одеяло так и не поймали - оно потонуло. Напрасно
я ломал себе голову - что же нам теперь делать? Ведь мы замерзнем! Как бы
в ответ на наш вопрос, с вершины полетел в воду наш каяк, который или
сдуло ветром, или под которым подломился лед, как подломился он под нами.
Теперь мы знали, что делать! Мы выжали свои носки и куртки, надели их
опять, побросали в каяк все, что у нас осталось, сели и давай грести! Боже
мой, с каким остервенением мы гребли! Только это, я думаю, и спасло нас.
Часов через шесть мы подошли к мысу Флора..."

Среди ранних записей, вскоре после ухода штурмана с корабля, я нашел
интересную карту. У нее был старомодный вид, и я подумал, что она похожа
на карту, приложенную к путешествию Нансена на "Фраме".
Но вот что поразило меня: это была карта дрейфа "Св. Марии" с октября
1912 года по апрель 1914 года, и дрейф был показан на тех местах, где
лежала так называемая Земля Петермана. Кто теперь не знает, что этой земли
не существует? Но кто знает, что этот факт впервые установил капитан
Татаринов на шхуне "Св. Мария"?
Что же он сделал, этот капитан, имя которого не встречается ни в
одной географической книге? Он открыл Северную Землю, он доказал, что
Земли Петермана не существует. Он изменил карту Арктики - и все же считал
свою экспедицию неудачей...
Но вот что было самое главное: в пятый, в шестой, в седьмой раз
перечитывая дневник уже по моей копии (так что мне больше не мешал самый
процесс чтения), я обратил внимание на записи, в которых говорилось о том,
как капитан относился к этому открытию:
"В последнее время он постоянно упрекал себя в том, что не отправил
партию, чтобы исследовать ее" (то есть Северную Землю).
"...Если мы погибнем, с нами не должно погибнуть наше открытие.
Пускай же наши друзья передадут, что трудами экспедиции к России
присоединена обширная земля, которую мы назвали "Землей Марии".
"Если безнадежные обстоятельства заставят меня покинуть корабль, я
пойду к земле, которую мы открыли".
И штурман называет эту мысль детской и безрассудной.
Детской и безрассудной! В последнем письме капитана, которое когда-то
читала мне тетя Даша, были эти два слова.
"Волей-неволей мы должны были отказаться от первоначального намерения
пройти во Владивосток вдоль берегов Сибири. Но нет худа без добра! Совсем
другая мысль теперь занимает меня. Надеюсь, что она не покажется тебе, как
некоторым моим спутникам, "детской или безрассудной..."
Страница кончалась на этих словах, а следующего листа не хватало.
Теперь я знал, что это за мысль: он хотел покинуть корабль и направиться к
этой земле. Экспедиция, которая была главной целью его жизни, не удалась.
Он не мог вернуться домой "с пустыми руками". Он стремился к своей земле,
и для меня было ясно, что если где-либо еще сохранились следы его
экспедиции, то их нужно искать на этой земле! Но, может быть, это было
ясно только для меня? Может быть, это казалось мне таким ясным потому, что
я знал женщину, именем которой была названа эта земля, и видел, как она
умирала, и очень хотел найти следы этой экспедиции, и еще больше хотел
доказать Кате, что я люблю ее и никогда не перестану любить.
Поздней ночью в марте 1935 года я переписал последнюю страницу этого
дневника, последнюю, которую мне удалось разобрать.
В большом двухэтажном доме окрисполкома, где я тогда жил, все давно
спали, и только из моего окна свет падал на тоненькие деревца у дороги,
прикрытые снегом. У меня немного болела голова, глаза. Я оделся и вышел.
Было тихо, морозно и не очень темно - много звезд, и на западе -
слабое северное сияние. И прежнее памятное чувство, которое я пережил на
Балашовском аэродроме, вернулось ко мне.
Как будто в театре вдруг зажгли свет и я увидел рядом с собой людей,
которых только что видел на сцене. Неужели это действительно было?
Кажется, еще минуту тому назад нельзя было сказать - живые ли это люди,
или только игра, которая побледнеет и исчезнет при ясном свете реальной
мысли; но вот свет зажгли, и ничего не исчезло. Напротив, с необыкновенной
ясностью, во всей жизненной полноте, я увидел вокруг себя этих людей с их
страхами и болезнями, с отчаяньем, видениями и надеждами. Когда они
покинули корабль, он стоял в ста семидесяти километрах от берега, а они
прошли около двух тысяч километров по ледяной пустыне, потому что их
проносило мимо земли. Среди них не было капитана, но этот страшный дневник
был полон им - его словами, любовью к нему и опасениями за его жизнь!
Прощальная речь была написана карандашом, врезавшимся в бумагу, - и это
было самое разборчивое место во всем дневнике. "Но вместо слов вырвался
чуть слышный стон, и в углу глаз свернули слезы..."
Узнаю ли я когда-нибудь, что случилось с этим человеком, как будто
поручившим мне рассказать историю его жизни, его смерти? Оставил ли он
корабль, чтобы изучить открытую им землю, или погиб от голода вместе со
своими людьми, и шхуна, замерзшая во льдах у берегов Ямала, годами шла
путем Нансена к Гренландии с мертвой командой? Или в холодную бурную ночь,
когда не видно ни звезд, ни луны, ни северного сияния, она была раздавлена
льдами, и с грохотом полетели вниз мачты, стеньги и реи, ломая все на
палубе и убивая людей, в предсмертных судорогах затрещал корпус, и через
два часа пурга уже занесла снегом место катастрофы?
Или еще живут где-нибудь на безлюдном полярном острове люди со "Св.
Марии", которые могли бы, рассказать о судьбе корабля, о судьбе капитана?
Ведь прожили же несколько лет на необитаемом уголке Шпицбергена шесть
русских матросов, били медведей и тюленей, питались их мясом, одевались в
их шкуры, устилали шкурами пол своего шалаша, который они сделали из льда
и снега?
Да нет, куда там! Минуло двадцать лет, как была высказана "детская",
"безрассудная" мысль покинуть корабль и идти на Землю Марии. Пошли ли они
на эту землю? Дошли ли?

 
АдмінДата: Середа, 09.12.2009, 23:38 | Повідомлення # 65
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава восьмая
СЕМЕЙСТВО ДОКТОРА

Всю зиму я разбирал эти дневники, а между тем моя жизнь в Заполярье
шла своим путем. Я возил в Красноярск инструменты для лесозаводов и в
конце концов, довел этот маршрут до восьми с половиной летных часов. Я
перебрасывал изыскательские партии в Норильск, возил учителей, врачей,
партработников в глухие ненецкие районы. С известным летчиком М. я был на
Диксоне. Мне приходилось летать по притокам Енисея - Курейке и Нижней
Тунгуске.
Но, возвращаясь в Заполярье, я, прежде всего, отправлялся к доктору,
- разумеется, после парикмахерской и бани.
Я очень привязался к доктору и его семейству, и они меня, кажется,
полюбили. Это было очень смешно, что доктор относился ко мне, как к своему
произведению, - он даже иногда прищуривал один глаз, как будто все-таки не
совсем доверял, что я - тот самый худенький черный мальчик в больших
штанах, который когда-то твердил: "кура, седло, ящик". Конечно, теперь он
не казался мне таким загадочным, как в деревне, в детстве. Но и теперь
никогда нельзя было сказать, что он станет делать в следующую минуту. Он
мог, например, во время разговора вдруг бросить вам свой стул, и вы
непременно должны были поймать его и бросить обратно. И через несколько
минут такой гимнастики доктор как ни в чем не бывало садился на этот стул,
и разговор продолжался. Ненцам, среди которых у него были настоящие
друзья, он любил читать Козьму Пруткова.
Они приезжали к нему, смуглые, черноволосые, широколицые, в расшитых
бисером оленьих шубах. Они сидели и разговаривали, а олени, серые, с
печальными глазами, запряженные в высокие нарты, подолгу стояли у крыльца.
Доктор говорил по-ненецки, и ненцы приезжали к нему советоваться -
иногда по очень важным делам. Не все было им ясно в новом социалистическом
строе, и они не вполне доверяли какому-то Ваське-председателю, который в
тундровом Совете считался главным специалистом по колхозным вопросам. Так,
однажды они приехали, чтобы спросить, как, по мнению доктора, следует
поступить с бандитом: самим ли убить его, или выдать властям? В другой раз
они явились, чтобы выяснить, как смотрит доктор на примус - годится ли эта
машина в хозяйстве?
И доктор длинно доказывал, что бандита нужно выдать властям, что
примус годится в хозяйстве, и ненцы молча слушали его с серьезным детским
выражением. Впрочем, вскоре и мне случилось выступить перед ненцами с
большой речью о примусе, - но об этом ниже.
Во всяком случае, это была прочная дружба, и доктор рассказывал мне,
что она началась после того, как в становище Хабарово он устроил
глистогонный пункт. Это было настоящее торжество медицины. Доктора
прозвали "изгоняющий червей", и слава его разнеслась по тундре...
В доме было много зверей: кот Филька, черепаха, еж и филин, который
жил под столом и кричал "ай, ай, ай", когда садились обедать. Все это было
Володино хозяйство, - и еще две собаки, Буська и Тога, которых он учил
ходить в упряжи; ненцы подарили ему прекрасную упряжь, украшенную
пластинками из мамонтовой кожи. Мне очень нравилось, что Володя не
хвастает своими стихами. Это была его тайна, и за зиму я только один раз
слышал, как он прочитал стихи. Сперва он долго бормотал их, не зная, что я
в соседней комнате и все слышу. Потом оказал вслух, с выражением:

Эвенок Чолкар приезжает из школы домой,
Луною улыбка блестит в его узких глазенках,
Быстро с нарт соскочил он и радостно машет рукою, -
В чум вливаются свежесть и радость ребенка...

Потом снова начал бормотать.
Я рассказал ему историю капитана Татаринова и объяснил, какое
значение имеют для этой истории дневники покойного Климова. И вот каждый
раз, когда я приходил к доктору с новой разобранной страницей, являлся
Володя и слушал наши разговоры с таким взволнованным лицом, что доктор,
переглянувшись со мной, ласково обнимал его за плечи. Без сомнения, не
одно стихотворение было посвящено этой истории, и, таким образом, жизнь
капитана Татаринова описана не только в прозе.
Доктор заинтересовался болезнью, о которой пишет штурман, - это
запинанье сперва в ногах, потом в речи и скорая, беспричинная смерть, - и
Володя припомнил, что от такой же болезни умер Эванс, спутник капитана
Скотта.
- Скотт пишет, что от этой болезни умирают самые сильные, -
покраснев, сказал он. - Он думает - это что-то психическое.
Но особенно поразило его мое предположение, что, может быть, шхуна
еще стоит с мертвой командой во льдах у какого-нибудь безлюдного острова.
Он хотел что-то спросить, но промолчал, только по-детски открыл рот, и все
лицо, щеки, даже шея покрылись гусиной кожей от волнения...
Главным человеком в доме была, разумеется, Анна Степановна. Все ее
слушались, и даже филин, который никого не слушался и доктору всегда
говорил "ай, ай, ай" с укоризненным выражением. Недаром ненцы говорили
доктору: "Ой, хорошо, когда такой большой женка есть!" Она внушала
уважение. Не только дома, но и во всем городе прислушивались к ее слонам.
Она была из известной морской семьи, и ее отец, дядя и все братья
плавали капитанами на морских и речных судах. Иногда во время Карской -
так называют в Заполярье месяцы август и сентябрь, когда наши ледоколы
проводят через Карское море советские и иностранные пароходы, - эти братья
и дядя появлялись в доме, такие же высокие и крепкие, как Анна Степановна,
с большими усатыми лицами, с большими носами.
К истории капитана Татаринова Анна Степановна подошла с неожиданной
стороны.
- Несчастные женщины! - сказала она, хотя о женщинах не было сказано
ни слова. - И год ждут, и два; он, может быть, и умер давно, и следа не
осталось, а они все ждут. Все надеются: может, вернется! А эти ночи
бессонные! А дети! Что детям сказать? А эти чувства безнадежные, от
которых лучше бы самой умереть! Нет, вы мне не говорите, - с силой сказала
Анна Степановна, - я это видела своими глазами. И если вернется такой
человек, - конечно, герой, что и говорить. Ну и она - героиня!

 
АдмінДата: Неділя, 13.12.2009, 23:51 | Повідомлення # 66
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава девятая
"МЫ, КАЖЕТСЯ, ВСТРЕЧАЛИСЬ..."

Володя заехал за мной в семь утра, я сквозь сон услышал, как он внизу
ругает Буську и Тогу, двух своих передовых. Накануне мы с ним условились
поехать в зверовой совхоз, и он вдруг предложил - на собаках.
- Они только поворачивать не умеют, - сказал он серьезно, - а так
очень хорошо везут. А на поворотах я слезаю и сам поворачиваю.
Я было возразил, что, не лучше ли все-таки на лыжах, но Володя
обиделся за своих собак, и пришлось согласиться.
- Даже мама может подтвердить, - сказал он строго, - что по прямой
они везут превосходно.
Как настоящий ненец, он бодро крикнул "хэсь!", когда мы уселись на
нарты, - и собаки помчались. Ого, как ударило мелким снегом в лицо,
закололо глаза и занялось дыхание! Нарты подбросило на сугробе, я
схватился за Володю, но он обернулся с удивлением, и я отпустил его и стал
подпрыгивать на каких-то ремешках, натянутых, по-моему, очень слабо.
Мне пришла в голову мысль, что хорошо бы ехать немного потише, - но
куда там! Нечего было и думать! Грозно подняв палку, Володя орал на своих
собак, и они мчались все быстрее и быстрее. Конечно, я мог бы крикнуть
Володе, чтобы он придержал собак. Но это был верный способ навсегда
потерять его уважение. Все-таки я крикнул бы, пожалуй, - уж больно высоко
подпрыгивали на сугробах эти проклятые нарты! Но в эту минуту Володя еще
раз обернулся ко мне, и у него было такое раскрасневшееся счастливое лицо
и ушанка с таким ухарским видом сбилась набок, что я решил лечь животом
вниз и покориться.
Раз! Вдруг собаки остановились, как вкопанные, и я сам не знаю, каким
образом удержался на нартах. Ничего особенного! Оказывается, пора уже было
поворачивать на Протоку, и Володя остановил собак, чтобы переменить
направление.
Не припомню, сколько раз я давал себе слово никогда больше не ездить
на собаках, - вероятно, столько же, сколько поворотов до острова, на
котором расположен зверовой совхоз. Но Володя был в восторге:
- Правда, здорово, а?
И я согласился, что "здорово".
Вот, наконец, и Протока! Мы врезались в кустарники, скатились с
берега и, подпрыгивая, помчались по льду. Теперь я окончательно убедился,
что по прямой Володины собаки везут превосходно. Ежеминутно они
приноравливались рассадить наши нарты о неровно замерзшие льдины, и Володя
чуть не сорвал голос, крича на них и ругаясь. Счастье, что противоположный
берег был очень крутой и бег их, естественно, стал замедляться.
Но вот мы миновали Протоку, собаки прибавили ходу, залаяли, и вдруг -
что это? Как будто в ответ, разноголосый лай послышался из-за елей -
сперва отдаленный, потом все ближе и ближе. Это был протяжный, дикий,
беспорядочный лай, от которого невольно даже сжалось сердце.
- Володя, откуда здесь столько собак?
- Это не собаки! Это лисицы!
- Почему же они лают?
- Они собакообразные! - обернувшись, крикнул Володя. - Они лают!
Мне случалось, конечно, видеть черно-бурых лисиц, но Володя объяснил,
что в этом совхозе разводят серебристо-черных и что это совсем другое.
Таких лисиц больше нет во всем мире. Считается, что белый кончик хвоста -
красиво, а здесь в совхозе стараются вывести лисицу без единого белого
волоска.
Словом, он действительно заинтересовал меня, и я был очень
раздосадован, когда через четверть часа мы подъехали к воротам совхоза и
сторож с винтовкой за плечами сказал нам, что питомник для осмотра закрыт.
- А для чего открыт?
- Для научной работы, - внушительно отвечал сторож.
Я чуть не сказал, что мы и приехали для научной работы, но вовремя
посмотрел на Володю и придержал язык.
- А директора можно?
- Директор в отъезде.
- А кто его заменяет?
- Старший ученый специалист, - сказал сторож с таким выражением, как
будто он и был этим старшим ученым специалистом.
- Ага! Вот его-то нам и нужно!
Я оставил Володю у ворот, а сам пошел искать старшего ученого
специалиста.
Очевидно, в совхозе бывало не очень много народу, потому что только
одна узенькая тропинка вела по широкому, покрытому снегом двору к дому, на
который указал мне сторож. Этот дом еще издалека чрезвычайно напомнил мне
грязновато-зеленую лабораторию Московского зоопарка, в которой Валя Жуков
некогда показывал нам своих грызунов, - только та была немного побольше.
Это было такое сильное впечатление сходства, что мне показалось даже, что
я слышу тот же довольно противный мышиный запах, когда, отряхнув с валенок
снег, я открыл дверь и очутился в большой, но низкой комнате, выходившей в
другую, еще большую, в которой сидел за столом какой-то человек. Мне
показалось даже, что этот человек и есть Валька, хотя в первую минуту я не
мог отчетливо рассмотреть его после ослепительного снежного света, а он, к
тому же, поднялся, увидев меня, и стал спиной к окну. Мне показалось, что
этот человек смотрит на меня совершенно так же, как Валька, с таким же
добрым и немного сумасшедшим выражением, что у него тот же самый черный
Валькин пух на щеках, только погуще и почернее, и что он сейчас Валькиным
голосом спросит меня: "Что вам угодно?"
- Валя! - сказал я. - Да ты ли это? Валька?
- Что? - растерянно спросил он и, как Валька, положил голову набок.
- Валька, скотина! - сказал я, чувствуя, как у меня сердце начинает
прыгать. - Да ты что же! В самом деле не узнаешь меня?
Он стал неопределенно улыбаться и совать мне руку.
- Нет, как же, - фальшивым голосом сказал он. - Мы, кажется,
встречались.
- Кажется! Мы, кажется, встречались!
Я взял его за руку и потащил к окну.
- Ну, смотри! Корова!
Он посмотрел и нерешительно засмеялся.
- Черт, неужели не можешь узнать? - сказал я с изумлением. - Да что
же это? Может быть, я ошибаюсь?
Он захлопал глазами. Потом неопределенное выражение сбежало с его
лица, и это стал уж такой Валька, такой самый настоящий, что его больше
нельзя было спутать ни с кем на свете. Но, должно быть, и я еще больше
стал самим собой, потому что он, наконец, узнал меня.
- Саня! - заорал он и задохнулся. - Так это ты?
Мы поцеловались и сразу же куда-то пошли, обнявшись, и на пороге он
поцеловал меня еще раз.
- Так это ты? Черт возьми! Какой молодец! Когда ты приехал?
- Я не приехал, а я здесь живу.
- Как живешь?
- Очень просто. Я здесь уже полгода.
- Позволь, как же так? - пробормотал Валя. - Ну да, я редко бываю в
городе, а то бы я тебя встретил. Гм... полгода! Неужели полгода?
Он провел меня в другую комнату, которая ничем, кажется, не
отличалась от той, в которой мы только что были, - разве что в ней стояла
кровать да висело ружье на стене. Но то был кабинет, а это спальня. Где-то
поблизости была еще лаборатория, о чем, впрочем, нетрудно было догадаться,
потому что в доме воняло. Мне стало смешно - так подходил к Вале, к его
рассеянным глазам, к его шевелюре, к его пуху на щеках этот звериный
запах. От Вали всегда несло какой-то дрянью.
Он жил в этом большом доме из трех комнат и кухни - один. Он-то и был
старший ученый специалист, и ему по штату полагался этот большой пустой
дом, с которым он не знал, что делать.
Я спохватился, что оставил Володю у ворот, и Валя послал за ним
младшего ученого специалиста, который был, однако, старше Вали лет на
тридцать, довольно внушительного мужчину, бородатого, с диким двойным
носом. Но на Володю он, очевидно, произвел хорошее впечатление, потому что
они явились через полчаса, дружески беседуя, и Володя объявил, что Павел
Петрович - так звали мужчину - обещал ему показать лисью кухню.
- И даже накормить лисьим обедом, - сказал Павел Петрович.
- А что сегодня у нас?
- Помидоры и манная каша.
- Покажите ему "джунгли", - сказал Валя.
Володя покраснел и, кажется, перестал дышать, услышав это слово. Еще
бы! Джунгли!
- Павел Петрович, а можно мне сперва в "джунгли"? - шепотом спросил
он.
- Нет, сперва в кухню, а то завтрак пропустим!
Они ушли, и мы с Валей остались вдвоем. Он пустился было угощать
меня, заварил чай и принес из кухни ватрушку.
- Это у нас в столовой готовят! Правда, недурно?
От ватрушки тоже пахло каким-то зверем. Я попробовал и сказал, как
наш детдомовский повар, дядя Петя:
- А! Отрава!
Валя счастливо засмеялся.
- Где они все? Где Танька Величко? Гришка Фабер? Где Иван Павлыч? Что
с ним?
- Иван Павлыч ничего, - сказал Валя. - Я как-то был у него. Он и о
тебе справлялся.
- Ну?
- Я сказал, что не знаю.
- Ну да, ты не знаешь! Еще бы! А кто звонил тебе в Москве? Тебе
передали?
- Передали. Но мне сказали, что звонил летчик. А я тогда не знал, что
ты летчик.
- Врешь ты все! А как же ты здесь очутился?
- А я, понимаешь, придумал одну интересную штуку, - сказал Валька, -
от которой они быстро растут.
- Кто?
- Лисицы.
Я засмеялся.
- Опять изменение крови в зависимости от возраста?
- Что?
- Изменение крови у гадюк в зависимости от возраста, - повторил я
торжественно. - Это тоже была такая штука, которую ты придумал. Черт, но
как я рад, что я тебя вижу!
И я действительно был очень рад, от всего сердца! Мы с Валей всегда
любили друг друга, но мы не знали, как это хорошо - вдруг встретиться
нежданно-негаданно через несколько лет, когда вся прежняя жизнь кажется
полузабытой.
Мы стали говорить о Кораблеве, но в это время Валя вспомнил, что ему
нужно дать лисенятам какое-то лекарство.
- Так распорядись, чтобы дали!
- Нет, понимаешь, это я должен сам дать, лично, - озабоченно сказал
Валя. - Это вигантоль, от рахита. Ты подождешь меня? Я скоро вернусь.
Мне не хотелось расставаться с ним, и мы пошли вместе.

 
АдмінДата: Неділя, 13.12.2009, 23:56 | Повідомлення # 67
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава десятая
СПОКОЙНОЙ НОЧИ!

Начинало уже темнеть, когда Володя вернулся из "джунглей" - так,
оказывается, назывался в совхозе отгороженный участок леса, где звери жили
на свободе. Домики, в которых жили лисы, - вот что больше всего его
поразило.
- Да, здорово, - сказал Володя, стараясь не очень показывать, что он
просто в восторге. - И вообще они живут совершенно как люди. Завтракают,
потом у них мертвый час, потом дети играют, а взрослые некоторые ходят в
гости.
Валя уговорил меня остаться у него ночевать, и мы позвонили доктору,
что Володя вернется домой один.
Заполярье - шумный город. Конечно, там не очень большое движение,
хотя случается, что по улице одновременно двигаются, перегоняя друг друга,
автомобили, олени, лошади и собачьи упряжки. Шумят пилы на лесозаводах - и
в ушах днем и ночью отдается этот нарастающий воющий звук. В конце концов,
его перестаешь замечать, но все-таки где-то далеко в голове звенит и
звенит пила.
А здесь, в совхозе, было очень тихо. Мы гуляли в лесу и встретили
Павла Петровича, который ходил ставить силки на куропаток, и долго
разговаривали с ним о лесе, о Карской, о погоде.
- Валентин Николаевич, вы как, Дон-Карлоса сегодня себе на ночь
будете брать? - спросил он, и это было очень смешно и приятно, что такой
старый, почтенный мужчина с двойным носом называет Валю - Валентином
Николаевичем и говорит с ним почтительно, как с настоящим старшим ученым
специалистом. Дон-Карлосом звали лисенка, который боялся мороза.
Потом мы вернулись к Вале, выпили по рюмочке, и он объяснил мне, что
действительно за последние полгода он почти не выходил из совхоза. У него
была интересная работа: он потрошил желудки соболей и выяснял, из чего
состоит их пища. Несколько желудков у него было своих, а еще штук двести
любезно предоставил в его распоряжение какой-то заповедник. И он выяснил
очень интересную штуку: что при заготовке мелких пушных видов следует
щадить бурундука, которым главным образом и питается соболь.
Я молча слушал его. Мы были совершенно одни, в пустом доме, и комната
была совершенно пуста - большая, неуютная комната одинокого человека.
- Да, интересно, - сказал я, когда Валя кончил. - Значит, соболь
питается бурундуками. Здорово! А тебе - знаешь, что тебе нужнее всего?
Знаешь, что тебе просто дьявольски нужно? Жениться!
Валя заморгал, потом засмеялся.
- Почему ты думаешь? - нерешительно спросил он.
- Потому что ты живешь, как собака. И знаешь, какая жена тебе нужна?
Которая бы таскала тебе бутерброды в лабораторию и не очень старалась,
чтобы ты обращал на нее внимание.
- Ну да, ты скажешь, - пробормотал Валя. - А что ж! Я и женюсь со
временем. Мне нужно вот только диссертацию защитить, а потом я буду
совершенно свободен. Я ведь теперь скоро в Москву вернусь. А ты?
- Что я?
- Что же ты не женишься?
Я помолчал.
- Ну, я особая статья. У меня другая жизнь. Я, видишь, как: сегодня
здесь, а завтра - за тридевять земель. Мне нельзя жениться.
- Нет, тебе тоже нужно жениться, - возразил Валя. - Послушай, - с
неожиданным вдохновением сказал он, - а помнишь, вы приходили ко мне в
Зоопарк, и Катя была со своей подругой? Как ее звали? Такая высокая, с
косами.
У него стало такое доброе, детское лицо, что я посмотрел и невольно
стал смеяться.
- Ну как же! Кирен! Красивая, правда?
- Очень, - сказал Валя. - Очень.
- Он хотел постлать мне на своей кровати, но я не дал и лег на полу.
Коек было сколько угодно, но я всегда любил спать на полу. Высокий сенник
раздался, я сказал: "Ого", и Валя забеспокоился, что мне неудобно. Но мне
было очень удобно - снизу было видно небо, такое тихое, будто и там кругом
был лес и полно снега, и было очень хорошо смотреть на это небо и
разговаривать. Спать не хотелось.
О чем только мы не переговорили! Мы вспомнили даже Валиного ежа,
который был продан в университет за двадцать копеек. Потом опять вернулись
к Кораблеву.
- Ты знаешь что, - вдруг сказал Валя, - конечно, может быть, я и
ошибаюсь, - мне кажется, что он был немного влюблен в Марью Васильевну.
Как ты думаешь?
- Пожалуй.
- Потому что - очень странная вещь. Я однажды зашел к нему и вижу: на
столе стоит ее портрет. Я что-то спросил, потому что как раз на следующий
день собирался к Татариновым, и он вдруг стал говорить о ней. Потом
замолчал, и у него было такое лицо... Я решил, что тут что-то неладно.
- Валька, иди ты к черту! - сказал я с досадой. - Я не пойму, где ты
живешь, честное слово! Немного влюблен! Он без нее жить не мог! И ведь вся
эта история произошла перед твоими глазами. Ну, да ты тогда занимался
гадюками, - понятно!
- Что ты говоришь! Вот бедняга!
- Да, он бедняга.
Мы помолчали. Потом я спросил:
- Ты часто бывал у Татариновых?
- Не очень часто. Раза три был.
- Ну, как они поживают?
Валя приподнялся на локте. Кажется, он хотел рассмотреть меня в
темноте, хотя я сказал это совершенно спокойно.
- Ничего. Николай Антоныч теперь профессор.
- Вот как! Что же он читает?
- Педологию, - сказал Валя. - Уверяю тебя, очень почтенный
профессор... И вообще...
- Что вообще?
- По-моему, ты в нем ошибался.
- В самом деле?
- Да, да, - с глубоким убеждением сказал Валя. - Ты в нем ошибался!
Посмотри, например, как он относится к своим ученикам. Он просто готов за
них в огонь и в воду. Ромашов рассказывал мне, что в прошлом году...
- Ромашов? Этот еще откуда взялся?
- Как откуда? Он-то меня к ним и привел.
- Так и он бывает у Татариновых?
- Он? Он Николая Антоныча ассистент. Он там каждый день бывает. И
вообще он у них самый близкий человек в доме.
- Постой, что ты говоришь? Я не понимаю. Ромашка?
- Ну да, - сказал Валя. - Только его, понятно, теперь так никто не
называет. Между прочим, он, по-моему, собирается жениться на Кате.
Что-то толкнуло меня прямо в сердце, и я сел, поджав под себя ноги.
Валя тоже сел на кровати и уставился на меня с изумлением.
- Что? - спросил он. - Ах, да! Черт! Я совсем забыл!
Он забормотал, потом растерянно оглянулся и слез с кровати.
- Не то что собирается...
- Да нет, ты уж договаривай, - сказал я совершенно спокойно.
- То есть как договаривай? - пробормотал Валя. - Я тебе ничего не
сказал. Я просто так думаю, но ведь мало ли что я думаю! Мне иногда
приходят в голову такие мысли, что я сам удивляюсь.
- Валя!
- Да я не знаю! - в отчаянии сказал Валя. - Что ты ко мне пристал,
скотина? Мне это просто кажется, но ведь мне иногда черт знает что
кажется. Ты мне можешь не верить - и баста!
- Тебе кажется, что Ромашов хочет жениться на Кате?
- Нет! Черт! Я тебе говорю, что нет! Ничего подобного! Он стал
одеваться шикарно, вот и все.
- Валя!
- Вот я тебе клянусь, что больше ничего не знаю.
- Он с тобой говорил?
- Ну, говорил. Он, например, рассказывал, что с тринадцати лет копил
деньги, а сейчас взял да все и истратил за полгода - это, по-твоему, тоже
имеет отношение, да?
Я больше не слушал его. Я лежал на полу, смотрел на небо, и мне
казалось, что я лежу где-то в страшной глубине и надо мной шумит и
разговаривает весь мир, а я лежу один, и мне некому сказать ни слова. Небо
было еще темное и звезды видны, но неизвестно откуда уже залетал слабый,
далекий свет, и я подумал, что мы проговорили всю ночь - и вот
договорились!
- Спокойной ночи!
- Спокойной ночи, - ответил я машинально.
Уж лучше бы я уехал с Володей! Что-то сдавило мне горло, и захотелось
встать и выйти на воздух, но я остался лежать, только повернулся и лег на
живот, упершись в лицо руками. Так, значит, вот как! Это было еще
невероятно, но об этом уже нельзя было забыть ни на одну минуту.
Невероятен был только сам Ромашка, потому что я не мог вообразить его
рядом с Катей. Но почему же я думал, что она до сих пор помнит меня? Ведь
мы столько лет не встречались!
Я лежал и думал, думал - о чем придется, вовсе не только об этом. Я
вспомнил, что Валя не любит, когда на него смотрят ночью, и как Кораблев
однажды подшутил над ним, спросив: "А если смотрят с любовью?" Потом
оказалось, что я думаю снова о Кате, и с какою живостью я вспомнил вдруг -
не ее, а то чудное состояние души, которое я всегда испытывал, когда видел
ее. Больше всего на свете мне хотелось бы в эту минуту заснуть, но я не
мог не только закрыть глаза, но даже оторвать их от неба, которое очень
медленно, но все же начинало светлеть.
Валя спал и, наверное, проснулся бы, если бы я вышел. Но мне не
хотелось больше говорить с ним, и поэтому я лежал и лежал на животе, потом
на спине, потом снова на животе, упершись в лицо руками.
Потом - должно быть, это было часов семь утра - зазвонил телефон, и
Валя вскочил, заспанный, и побежал в соседнюю комнату, волоча за собой
одеяло.
- Слушаю! Это - тебя, - сказал он, вернувшись через минуту.
- Меня?
Я накинул шубу и пошел к телефону.
- Саня! - это говорил доктор. - Куда ты пропал? Я звоню из
окрисполкома. Передаю трубку.
- Да, я слушаю, - сказал я.
- Товарищ Григорьев, - сказал другой голос. Это был уполномоченный
НКВД по Заполярью. - Срочное дело. Вам предстоит полет с доктором Павловым
в становище Ванокан. Вы знаете Ледкова?
Еще бы! Это был член окрисполкома - один из самых уважаемых людей на
Севере. Его все знали.
- Он ранен, требуется срочная помощь. Когда вы можете вылететь?
- Через час, - отвечал я.
- Доктор, а вы?
Я не слышал, что ответил доктор.
- И инструменты все в порядке? Отлично, через час я жду вас на
аэродроме.

 
АдмінДата: Понеділок, 14.12.2009, 00:01 | Повідомлення # 68
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава одиннадцатая
ПОЛЕТ

Вот кто был на самолете утром пятого марта, когда мы поднялись в
Заполярье и взяли курс на северо-восток: доктор, очень озабоченный, в
темных очках, которые удивительно его изменили, мой бортмеханик Лури, один
из самых популярных людей в Заполярье или в любом другом месте, где он
появлялся хотя бы на три-четыре дня, и я.
Это был мой пятнадцатый полет на Севере, но впервые я летел в район,
где еще не видели самолета. Становище Ванокан - это очень глухое место в
районе одного из притоков Пясины. Впрочем, доктор бывал на Пясине и
говорил, что найти Ванокан нетрудно.
Член окрисполкома был ранен. Это произошло на охоте, а может быть - и
не на охоте. Во всяком случае, уполномоченный НКВД просил нас, то есть
меня и доктора, выяснить, при каких обстоятельствах это произошло. В
Ванокан мы должны были прилететь приблизительно в третьем часу, еще
засветло. Но на всякий случай мы взяли с собой: продовольствие - из
расчета на трех человек - на тридцать суток, примус, ракетницу с ракетами,
ружье с патронами, лопаты, палатку, топор.
Насчет погоды я знал только одно: что в Заполярье прекрасная погода.
Но какова она по маршруту - этого я не знал. "Заказывать" ее было и
некогда и некому.
Итак, все было в порядке, когда мы поднялись в Заполярье и взяли курс
на северо-восток. Все в порядке - и я не думал больше о том, что накануне
ночью услышал от Вали. Внизу был виден Енисей - широкая белая лента среди
белых берегов, вдоль которых шел лес, то приближаясь, то удаляясь. Голова
у меня немного болела после бессонной ночи, и иногда начинало звенеть в
ушах, но именно в ушах, а мотор работал превосходно.
Потом я ушел от реки, и началась тундра - ровная, бесконечная,
снежная, ни одной черной точки, не за что уцепиться глазу...
Почему я был так уверен, что этого не может случиться? Мне следовало
написать ей, когда она прислала мне привет через Саню. Но я не хотел
уступать ей ни в чем до тех пор, пока не докажу, что я ни в чем не виноват
перед нею. Но никогда нельзя быть слишком уверенным в том, что тебя любят.
Что тебя любят, несмотря ни на что. Что может пройти еще пять или десять
лет, и тебя не разлюбят.
Снег, снег, снег - куда ни взглянешь. Впереди были облака, и я набрал
высоту и вошел в них: лучше идти вслепую, чем над этим бесконечным,
унылым, белым, искажающим перспективу фоном...
У меня не было никакой особенной злобы к Ромашке, хотя, если бы он
был сейчас здесь, вероятно, я бы убил его. Я не чувствовал к нему злобы,
потому что это было невозможно - вообразить этого человека с кошачьими
космами на голове, с пылающими ушами, этого, человека, который в
тринадцать лет решил разбогатеть и все копил и считал свои деньги,
вообразить его рядом с Катей! Это было так же бессмысленно, что он смеет
желать этого, как если бы он пожелал стать другим - не самим собою, а
таким, как Катя, с ее прямотой и красотой.
Мы прошли эту облачность и вошли в другую за которой шел снег и
только где-то внизу начинал сверкать под солнцем, которое было закрыто от
нас облаками.
У меня стали мерзнуть ноги, и я пожалел, что надел эти унты, которые
были мне малы, а не другую, более просторную пару.
Значит, решено - я еду в Москву. Нужно только предупредить ее о моем
приезде. Я должен написать ей письмо - такое письмо, чтобы она прочитала и
не забыла.
Мы вышли из слоя темных облаков, и солнце, как всегда, когда
выходишь, показалось особенно ярким, - а я все никак не мог решить, начать
ли свое письмо просто "Катя" или "Дорогая Катя".
"Мы давно не переписывались, Катя, и ты, вероятно, будешь удивлена,
взглянув на эту подпись. Как ты живешь? Я не писал тебе так долго потому,
что думал, что ты сердишься на меня. Конечно, ты права, я виноват в том,
что мы так долго не встречались. Мне нужно было заехать в Москву на
обратном пути из Энска и встретиться с тобою, а не бродить вокруг твоего
дома, как будто мне восемнадцать лет..."
Я уже забыл о письме. Мне нужно было просто увезти ее - ведь я же
отлично знал, что она не должна оставаться в этом фальшивом и несчастном
доме, с этим страшным и фальшивым Николаем Антонычем, которому она верит.
Вот и горы! Они торчали из облаков, освещенные солнцем, то голые, то
покрытые ослепительным снегом. Я видел в зеркале, как Лури поднял руку,
как будто поздоровался с ними, и что-то закричал доктору, и доктор,
смешной, похожий на какого-то круглого забавного зверя, равнодушно кивнул
головой.
В редких просветах были видны ущелья - прекрасные, очень длинные
ущелья, - верная смерть в случае вынужденной посадки. Я невольно подумал
об этом, а потом снова стал сочинять письмо и сочинял до тех пор, пока мне
не пришлось заняться другими, более срочными делами.
Как будто и ветра не было, когда первые огромные тучи снега стали
срываться с вершин и кружиться, поднимаясь все выше и выше.
Зеркало, в котором я только что видел доктора и Лури, вдруг
потемнело, замерзло, а еще через десять минут уже нельзя было вообразить,
что над нами только что было солнце и небо. Теперь не было ни земли, ни
солнца, ни неба. Все перемешалось. Ветер догнал нас и ударил сперва слева,
потом в лоб, потом снова слева, так что нас сразу унесло куда-то в
сторону, где тоже был туман и шел снег, мелкий, твердый, который очень
больно бил по лицу и сразу вцепился во все петли и щели одежды. Потом
наступила ночь, так что, когда я снова посмотрел в зеркало, я больше уже
ничего не увидел. Ничего не было видно вокруг, и некоторое время я вел
самолет в полной темноте, как будто натыкаясь на стены, потому что всюду
были настоящие стены из снега, со всех сторон подпираемого ветром. То я
пробивал их, то отступал, то снова пробивал, то оказывался далеко под
ними. Это было самое страшное - самолет вдруг падал на полтораста-двести
метров, а я не знал, какой высоты были горы, почему-то не отмеченные на
моей карте. Все, что я мог сделать, - это развернуться на сто восемьдесят
градусов и пойти назад к Енисею. Я увижу берега, пройду над высоким
берегом, и мы обойдем пургу или, в крайнем случае, вернемся назад в
Заполярье.
Легко сказать - развернуться! Самолет почему-то затрясло, когда я дал
левую ногу, и нас снова бросило в сторону, но я продолжал разворачиваться.
Кажется, я что-то сказал машине. Именно в эту минуту я почувствовал, что с
мотором творится что-то неладное, - жаль, потому что внизу были те же
ущелья, которые - я очень на это рассчитывал - остались далеко позади. Они
мелькнули и пропали, потом снова мелькнули - длинные и совершенно
безнадежные, - нас бы не нашли, и никто бы никогда не узнал, как это
случилось. Нужно было уйти от них, и я ушел, хотя самолет был то взвешен в
воздухе, как будто эта проклятая пурга задумывалась на секунду, что бы еще
с нами сделать, то болтался и шел, как хотел. Я ушел, но с мотором
все-таки творилось что-то неладное, и нужно было садиться. Нужно было
садиться очень медленно и следить за указателем поворотов, и не допускать
кренов, и все время думать о земле, которая где-то внизу, и неизвестно,
где она и какая. Что-то стучало у меня в голове, как часы, я громко
разговаривал с самим собой и с машиной. Но я не боялся. Я помню только,
как мне стало на мгновение жарко, когда какая-то масса пронеслась рядом с
самолетом; я бросился в сторону от нее и чуть не царапнул крылом о землю.

 
АдмінДата: Понеділок, 14.12.2009, 00:06 | Повідомлення # 69
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава двенадцатая
ПУРГА

Не стану рассказывать о тех трех сутках, которые мы провели в тундре,
недалеко от берегов Пясины. Это одно из самых тяжелых воспоминаний в моей
жизни и - главное - это однообразное воспоминание. Один час был похож на
другой, другой - на третий, и только первые минуты, когда нам нужно было
как-то укрепить самолет, потому что иначе его унесло бы пургою, уже не
повторялись.
Попробуйте сделать это в тундре без всякой растительности, при ветре,
достигающем десяти баллов! Не выключая мотора, мы поставили самолет
хвостом к ветру. Пожалуй, нам удалось бы закопать его, - но стоило только
поддеть снег лопатой, как его уносило ветром. Самолет продолжало швырять,
и нужно было придумать что-то безошибочное, потому что ветер все
усиливался и через полчаса было бы уже поздно. Тогда мы сделали одну
простую вещь - рекомендую всем полярным пилотам: мы привязали к плоскостям
веревки, а к ним, в свою очередь, лыжи, чемоданчики, небольшой ящик с
грузом, даже воронку, - словом, все, что могло бы помочь быстрому
завихрению снега. Через пятнадцать минут вокруг этих вещей уже намело
сугробы, а в других местах под самолетом снег по-прежнему выдувало ветром.
Теперь нам больше ничего не оставалось, как ждать. Это было не очень
весело, но это было единственное, что нам оставалось. Ждать и ждать, а
долго ли - кто знает!
Я уже упоминал о том, что у нас было все для вынужденной посадки, но
что станешь делать, скажем, с палаткой, если просто вылезть из кабины -
это сложное, мучительное дело, на которое можно решиться только один раз в
день и то только потому, что один-то раз в день необходимо вылезать из
кабины!
Пальцы начинали болеть, прежде чем удавалось развязать шнурки на
чехлах, и приходилось развязывать шнурки в три приема. Снег с первого шага
сбивал с ног, так что нам пришлось выработать особый способ ходьбы - с
наклоном в сорок пять градусов против ветра.
Так прошел первый день. Немного меньше тепла. Немного больше хочется
спать, и, чтобы не уснуть, я придумываю разные штуки, которые берут очень
много времени, но от которых очень мало толку. Я пробую, например, разжечь
примус, а Лури приказываю разжечь паяльную лампу. Трудная задача! Трудно
разжечь примус, когда ежеминутно чувствуешь с ног до головы собственную
кожу, когда вдруг становится холодно где-то глубоко в ушах, как будто
мерзнет барабанная перепонка, когда снег мигом залепляет лицо и
превращается в ледяную маску. Лури пытается шутить, но шутки мерзнут на
пятидесятиградусном морозе, и ему ничего не остается, как шутить над своей
способностью шутить при любых обстоятельствах и в любое время.
Так кончается первая ночь. Еще немного меньше тепла. Еще немного
больше хочется спать. А снег по-прежнему несется мимо нас, и, наконец,
начинает казаться, что мимо нас пролетает весь снег, который только есть
на земле...
Я снова оценил доктора Ивана Иваныча в эти дни, когда мы "куропачили"
- так это называется - у берегов Пясины.
Сознание полной бездеятельности, полной невозможности выйти из
безнадежного положения - вот что было тяжелее всего! Кажется, было бы
легче, если бы я не был так здоров и крепок. Это чувство перемешивается с
другим невеселым чувством: я не выполнил ответственного поручения, - а это
еще и с третьим, которое никого не касается, с чувством оскорбленной
гордости и обиды, - вот настроение, при котором нет аппетита и, в сущности
говоря, не так уж страшно замерзнуть.
И доктор все понимал, все видел! Никогда в жизни я не находился под
таким тщательным наблюдением. Для каждого из этих чувств у него был свой
рецепт и даже, кажется, для того чувства, которое никого не касалось.
Третий день. Очень хочется спать. Все меньше тепла. Все больше сыреют
малицы, и уже какой-то нервный холод заранее пробирает до костей, как
подумаешь, что эта сырость может замерзнуть.
Но это даже лучше, может быть, что время от времени приходится
выбирать из-под малицы лед, потому что просто сидеть и думать, думать без
конца очень тоскливо. Потом еще поменьше тепла - ничего не поделаешь,
ветер выдувает тепло, - и я надеваю на ноги под пимы летные рукавицы.
Главное - не спать. Главное - не давать уснуть бортмеханику, который
оказался самым слабым из нас, а на вид был самым сильным. Доктор время от
времени бьет его и встряхивает. Потом начинает дремать и доктор, и теперь
уже мне приходится время от времени встряхивать его - вежливо, но упрямо.
- Саня, да ничего подобного, я и не думаю спать, - бормочет он и с
усилием открывает глаза.
А мне уже больше не хочется спать. Снег свистит в ушах и когда
минутами наступает тишина, кажется, что вибрирующая тишина еще громче
этого мрачного, мучительного, пустого свиста. Где-то далеко, на Диксоне, в
Заполярье, радисты разговаривают о нас:
- Где они? Не пролетали ли там-то?
- Не пролетали.
Это было очень скучно - сидеть и ждать, когда же окончится эта пурга,
- и я вспомнил наконец, что у меня есть книжка. Я перевязал малицу немного
выше колен и влез в нее с головой и руками. Тесноватый домик, но если в
левой руке над ухом держать карманный фонарик, а в правой книжку, - можно
читать! У меня был фонарик с динамкой, и нужно было все время работать
пальцами, чтобы он горел; но все время работать невозможно, и я разжимал
пальцы, - тогда сразу становилось холодно, и все возвращалось на свои
места, и я начинал чувствовать снег, который заносил меня сквозь щели
кабины.
Через несколько лет я прочитал "Гостеприимную Арктику" Стифансона и
понял, что это была ошибка - так долго не спать. Но тогда я был неопытный
полярник, и мне казалось, что уснуть в таком положении и умереть - это
одно и то же.
Должно быть, я все-таки уснул или наяву вообразил себя в очень
маленьком узком ящике, глубоко под землей, потому что наверху был ясно
слышен уличный шум и звон и грохот трамвая. Это было не очень страшно, но
все-таки я был огорчен, что лежу здесь один и не могу пошевелить ни рукой,
ни ногой, а между тем мне нужно лететь куда-то и нет ни одной свободной
минуты. Потом я почему-то оказался на улице перед освещенным окном
магазина, а в магазине, не глядя на меня, ровными, спокойными шагами
ходила и ходила Катя. Это была, несомненно, она, хотя я немного боялся,
что, может быть, потом это окажется не она или что-нибудь другое помешает
мне заговорить с ней. И вот я бросаюсь к дверям магазина - но все уже
пусто, темно и на стеклянной двери надпись: "Закрыто".
Я открыл глаза - и снова закрыл: таким счастьем показалось мне то,
что я увидел. Пурга улеглась. Снег больше не слепил нас - он лежал на
земле. Над ним было солнце и небо, такое огромное, какое можно увидеть
только на море или в тундре. На этом фоне снега и неба, шагах в двухстах
от самолета, стоял человек. Он держал в руках хорей - палку, которой
направляют оленей, и за его спиной стояли олени, запряженные в нарты.
Вдалеке, точно нарисованные, но уже не так резко, видны были две крутые
снежные горки, - без сомнения, ненецкие чумы. Это и была та темная масса,
от которой я шарахнулся при посадке. Теперь они были завалены снегом, и
только конуса, открытые сверху, чернели. Вокруг чумов стояли еще какие-то
люди, взрослые и дети, и все были совершенно неподвижны и смотрели на наш
самолет.

 
АдмінДата: Понеділок, 14.12.2009, 00:14 | Повідомлення # 70
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава тринадцатая
ЧТО ТАКОЕ ПРИМУС

Я никогда не думал, что сунуть ноги в огонь - это счастье. Но это
настоящее, ни на что не похожее счастье! Вы чувствуете, как тепло
поднимается по вашему телу и бежит все выше и выше, и вот, наконец,
неслышно, медленно согревается сердце.
Больше я ничего не чувствовал, ни о чем не думал. Доктор бормотал
что-то за моей спиной, но я не слушал его, и мне наплевать было на этот
спирт, которым он велел растирать мои ноги.
Дым яры, тундрового кустарника, похожий на дым горящей сырой сосны,
стоял над очагом, но мне наплевать было и на этот дым - лишь бы было
тепло. Мне тепло - этому почти невозможно поверить!
Ненцы сидели вокруг огня, поджав под себя ноги, и смотрели на нас. У
них были серьезные лица. Доктор что-то объяснял им по-ненецки. Они
внимательно слушали его и с понимающим видом кивали головами. Потом
выяснилось, что они ничего не поняли, и доктор, с досадой махнув рукой,
стал изображать раненого человека и самолет, летящий к нему на помощь. Это
было бы очень смешно, если бы я мог не спать еще хоть одну минуту. То он
ложился, хватаясь за живот, то подпрыгивал и кидался вперед с поднятыми
руками. Вдруг он обернулся ко мне.
- Каково! Они все знают, - сказал он с изумлением. - Они даже знают,
куда ранен Ледков. Это покушение на убийство. В него стреляли.
Он снова заговорил но-ненецки, и я понял сквозь сон, что он
спрашивал, не знают ли ненцы, кто стрелял в Ледкова.
- Они говорят: кто стрелял - домой пошел. Думать пошел. День будет
думать, два. Однако назад придет.
Теперь уже невозможно было не спать. Все вдруг поплыло передо мной, и
мне стало смешно от радости, что я, наконец, сплю...
Когда я, проснулся, было совершенно светло, одна из шкур откинута и
где-то в ослепительном треугольнике стоял доктор, а ненцы на корточках
сидели вокруг него. Вдалеке был виден самолет, и все вместе так напоминало
какой-то знакомый кинокадр, что я даже испугался, что он сейчас мелькнет и
исчезнет. Но это был не кадр. Это был доктор, который спрашивал у ненцев,
где находится Ванокан.
- Там? - кричал он сердито и показывал рукой на юг.
- Там, там, - соглашались ненцы.
- Там? - он показывал на восток.
- Там.
Потом ненцы все, как один, стали показывать на юго-восток, и доктор
нарисовал на снегу огромную карту побережья Северного Ледовитого океана.
Но и это мало помогло делу, потому что ненцы отнеслись к географической
карте как к произведению искусства, и один из них, еще совсем молодой,
изобразил рядом с картой оленя, чтобы показать, что и он умеет рисовать...
Вот что нужно было сделать, прежде всего: освободить самолет от
снега. И мы никогда не справились бы с этим делом, если бы нам не помогли
ненцы. В жизни моей я не видел снега, который был так мало похож на снег!
Мы рубили его топорами и лопатами, резали ножами. Но вот, наконец,
последний снежный кирпич был вырезан и отброшен, крепленье, которое я
предлагал вниманию полярных пилотов, разобрано. Во всех котлах и чайниках
уже грелась вода для запуска мотора. Молодой ненец, тот самый, который
нарисовал на снегу оленя, а теперь вызвался быть нашим штурманом, чтобы
показать дорогу до Ванокана, уже прощался с заплаканной женой, и это было
очень забавно, потому что жена была в штанах из оленьей шкуры, и только
цветные суконные лоскутки в косах отличали ее от мужчины. Солнце вышло
из-за высоких перистых облаков - признак хорошей погоды, - и я сказал
доктору, который уже пускал кому-то в глаза свинцовые капли, что пора
"закругляться". В эту минуту Лури подошел ко мне и сказал, что мы лететь
не можем.
Сломана была распорка шасси - без сомнения, когда при посадке я
шарахнулся в сторону от чума. Ненцы освобождали от снега шасси - вот
почему мы с Лури не заметили этого раньше.
Прошло уже полных четверо суток, как мы вылетели из Заполярья. Без
сомнения, нас ищут, и найдут, в конце концов, хотя пурга отнесла нас в
сторону от намеченной трассы. Нас найдут - но кто знает? Быть может, уже
поздно будет лететь в Ванокан - или лететь за трупом?
Это было мое первое "боевое крещение" на Севере, и я вдруг испугался,
что не сделаю ничего и вернусь домой с пустыми руками. Или - это было еще
страшнее - меня найдут в тундре, беспомощного, как щенка, рядом с
беспомощным самолетом. Что делать?
Я подозвал доктора и попросил его собрать ненцев...
Это было незабываемое заседание в чуме, вокруг огня, или, вернее,
вокруг дыма, который уходил в круглую дырку над нашими головами.
Совершенно непонятно, каким образом в чуме могло поместиться так много
народу! В нашу честь был заколот олень, и ненцы ели его: сырым,
удивительно ловко отрезая у своих губ натянутые рукой полоски мяса. Как
только они не отхватывали ножом кончик носа!
Я не брезглив, но все-таки старался не смотреть, как они макают эти
полоски в чашку с кровью и, причмокивая, отправляют, в рот...
- Плохо, - так я начал свою речь, - что мы взялись помочь раненому
человеку, уважаемому человеку, и вот сидим здесь у вас четвертые сутки и
ничем не можем ему помочь. Переведите, Иван Иваныч!
Доктор перевел.
- Но еще хуже, что прошло так много времени, а мы все еще далеко от
Ванокана и даже не знаем толком, куда лететь - на север или на юг, на
восток или на запад.
Доктор перевел.
- Но еще хуже, что наш самолет сломался. Он сломался, и без вашей
помощи мы не можем его починить.
Ненцы заговорили все сразу, но доктор поднял руку, и они замолчали.
Еще днем я заметил, что они относятся к нему с большим уважением.
- Нам было бы очень плохо без вас, - продолжал я. - Без вас мы бы
замерзли, без вас мы не справились бы со снегом, которым был завален наш
самолет, Переведите, Иван Иваныч!
Доктор перевел.
- Но вот еще одна просьба. Нам нужен кусок дерева. Нам нужен
небольшой, но очень крепкий кусок дерева длиной в один метр. Тогда мы
сможем починить самолет и лететь дальше, чтобы помочь уважаемому человеку.
Я старался говорить так, как будто в уме переводил с ненецкого на
русский.
- Конечно, я понимаю, что дерево - это очень редкая и дорогая вещь. И
я бы хотел дать вам за этот кусок крепкого дерева длиной в один метр очень
много денег. Но у меня нет денег. Зато я могу предложить вам примус.
Лури - это было заранее условленно - вынул из-под малицы примус и
поднял его высоко над головой.
- Конечно, вы знаете, что такое примус. Это машина, которая греет
воду, варит мясо и чай. Сколько времени нужно, чтобы разжечь костер?
Полчаса. А примус вы можете разжечь в одну минуту. На примусе можно даже
печь пироги, и вообще это превосходная вещь, которая очень помогает в
хозяйстве.
Лури накачал керосину, поднес спичку, и пламя сразу поднялось чуть не
до потолка. Но проклятый примус как нарочно ни за что не хотел
разжигаться, и нам пришлось сделать вид, что так и нужно, чтобы он
разжигался не сразу. Это было не очень легко, потому что я ведь только что
сказал, что разжечь его ничего не стоит.
- Подарите нам кусок крепкого дерева длиной в один метр, а мы взамен
подарим вам этот примус.
Я немного боялся, что ненцы обидятся за такой скромный подарок, но
они не обиделись. Они молча, серьезно смотрели на примус. Лури все
подкачивал его, горелка раскалилась, красные искорки стали перебегать по
ней. Честное слово, в эту минуту, в дикой далекой тундре, в ненецком чуме,
он даже и мне показался на мгновение каким-то живым, горящим, шумящим
чудом! Все молчали и смотрели на него с искренним уважением.
Потом старик с длинной трубкой в зубах, повязанный женским платком,
что, впрочем, ничуть не мешало ему держаться с необыкновенным
достоинством, поднялся и что-то сказал по-ненецки, мне показалось - одну
длинную-предлинную фразу. Он обращался к доктору, но отвечал мне, и вот
как перевел его речь Иван Иваныч:
- Есть три способа бороться с дымом: заслонить с наветренной стороны
дымовое отверстие, и тяга станет сильнее. Можно поднять нюк, то есть
шкуру, которая служит дверью. И Можно сделать над дверью второе отверстие
для выхода дыма. Но чтобы принять гостя, у нас имеется только один способ:
отдать ему все, что он хочет. Сейчас мы будем есть оленя и спать. А потом
мы принесем тебе все дерево, какое только найдется в наших чумах. Что
касается этого великолепного примуса, то ты можешь делать с ним все, что
хочешь.

 
АдмінДата: Понеділок, 14.12.2009, 00:18 | Повідомлення # 71
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава четырнадцатая
СТАРЫЙ ЛАТУННЫЙ БАГОР

И вот, только что был съеден сырой олень с головой, ушами и глазами,
как ненцы потащили к нам все свои деревянные вещи. Выдолбленная тарелка,
крючок для подвешивания котла, какое-то ткацкое орудие - доска с круглыми
дырками по бокам, полоз от саней, лыжи.
- Не годится?
Они удивлялись.
- Однако крепкое дерево, сто лет простоит.
Они притащили даже спинку стула, бог весть как попавшую в
Большеземельскую тундру, Наш будущий штурман принес бога - настоящего
идола, украшенного разноцветными суконными лоскутками, с остроконечной
головкой и гвоздем, вбитым там, где у человека помещается пуп.
- Не годится? Однако крепкое дерево, сто лет простоит.
Признаться, мне стало стыдно за мой примус, когда я увидел, как этот
ненец, что-то строго сказав своей бедной, заплаканной жене, вынес сундук,
обитый жестью, без сомнения, единственное украшение чума. Он подошел ко
мне очень довольный и поставил сундук на снег.
- Бери сундук, - перевел доктор. - Четыре крепких доски есть. Я
комсомолец, мне ничего не надо. Я на твой примус плевать хотел.
Не знаю, может быть, доктор не совсем точно перевел последнюю фразу.
Во всяком случае, это было здорово, и я от всей души пожал комсомольцу
руку.
Случалось ли вам чувствовать, как вы полны одной мыслью, так что даже
странным кажется, что есть на свете какие-нибудь другие желания и мысли, и
вдруг точно буря врывается в вашу жизнь, и вы мгновенно забываете то, к
чему только что стремились всей душой?
Именно это случилось со мной, когда я увидел старый латунный, багор
скромно лежавший на снегу среди жердей, из которых строятся чумы.
Конечно, все было как-то необыкновенно, начиная с этого
"ай-бурданья", когда я читал лекцию о примусе и ненцы слушали меня очень
серьезно и между нами, как во сне, стоял прямой, точно сделанный из
длинных серых лент, столб дыма.
Странными были эти домашние деревянные вещи, лежавшие на снегу вокруг
самолета. Странным показался мне шестидесятилетний ненец с трубкой в
зубах, что-то повелительно сказавший старухе, которая принесла нам кусок
моржовой кости.
Но самым странным был этот багор. Кажется, во всем мире не было вещи
более странной, чем он.
В эту минуту Лури выглянул из кабины и окликнул меня, и я что-то
ответил ему очень издалека, из того далекого мира, в который меня внезапно
перенесла эта вещь.
Что же это был за багор? Ничего особенного! Старый латунный багор. Но
на этой старой, позеленевшей латуни было вырезано совершенно ясно: "Шхуна
"Св. Мария".
Я оглянулся: Лури еще смотрел из кабины, и это был, несомненно, Лури,
с его бородой, над которой я каждый день издевался, потому что он отпустил
ее, подражая известному полярному летчику Ф., и она совершенно не шла к
его молодому, подвижному лицу.
Вдалеке, подле крайнего чума, стоял окруженный ненцами доктор Иван
Иваныч.
Все было на месте - точно так же, как минуту назад. Но передо мной
лежал багор с надписью "Шхуна "Св. Мария".
- Лури, - сказал я совершенно спокойно, - иди сюда.
- Годится? - закричал из кабины Лури.
Он выскочил, подошел ко мне и с недоумением уставился на багор.
- Читай!
Лури прочитал.
- С какого-то корабля, - сказал он. - Со шхуны "Святая Мария".
- Не может быть! Не может быть, Лури!
Я поднял багор и взял его на руки, как ребенка, и Лури, должно быть,
подумал, что я сошел с ума, потому что он пробормотал что-то и со всех ног
бросился к доктору. Доктор пришел, с беспокойством взял меня за голову
немного дрожавшими руками и долго смотрел в глаза.
- Товарищи, идите вы к черту! - сказал я с досадой. - Вы думаете, я
сошел с ума? Ничего подобного! Доктор, этот багор со "Святой Марии"!
Доктор снял очки и стал изучать багор.
- Очевидно, ненцы нашли его на Северной Земле, - продолжал я
волнуясь. - Или нет, конечно, не на Северной Земле, а где-нибудь на
побережье. Доктор, вы понимаете, что это значит?
Ненцы давно уже стояли вокруг нас, и у них был такой вид, как будто
они уже тысячу раз видели, как я показывал доктору этот багор, кричал и
волновался.
Доктор спросил, чей багор, и старый ненец с неподвижным лицом,
глубоко изрезанным морщинами, как на деревянной скульптуре, выступил и
сказал что-то по-ненецки.
- Доктор, что он говорит? Откуда у него этот багор?
- Откуда у тебя этот багор? - спросил по-ненецки доктор.
Ненец ответил.
- Он говорит - нашел.
- Где нашел?
- В лодке, - перевел доктор.
- Как в лодке? А где он лодку нашел?
- На берегу, - перевел доктор.
- На каком берегу?
- Таймыр.
- Доктор, Таймыр! - заорал я таким голосом, что он снова невольно
посмотрел на меня с беспокойством. - Таймыр! Самое близкое к Северной
Земле побережье! А лодка где?
- Лодки нет, - перевел доктор. - Кусок есть.
- Какой кусок?
- Лодки кусок.
- Покажи!
Лури отвел доктора в сторону, и они о чем-то говорили шепотом, пока
старик ходил за куском лодки. Кажется, Лури никак не мог проститься с
мыслью, что я все-таки сошел с ума.
Ненец пришел через несколько минут и принес брезент, - очевидно,
лодка, которую он нашел на Таймыре была из брезента.
- Не продается, - перевел доктор.
- Иван Иваныч, спросите у него, были ли в лодке еще какие-нибудь
вещи? И если были, то какие и куда они делись?
- Были вещи, - перевел доктор. - Не знаю, куда делись. Давно было.
Может быть, десять лет прошло. Иду на охоту, смотрю - нарты стоят. На
нартах лодка стоит, а в лодке вещи лежат. Ружье было плохое, стрелять
нельзя, патронов нету. Лыжи были плохие. Человек один был.
- Человек?!
- Постой-ка, - может быть, я наврал, - поспешно сказал доктор и
переспросил что-то по-ненецки.
- Да, один человек, - повторил он. - Конечно, мертвый, медведи лицо
съели. Тоже в лодке лежал. Все.
- Как все?
- Больше ничего не было.
- Иван Иваныч, спросите его, обыскал ли он этого человека, не было ли
чего-нибудь в карманах: может быть, бумаги, документы?
- Были.
- Где же они?
- Где они? - спросил доктор.
Ненец молча пожал плечами. Кажется, самый вопрос показался ему
довольно глупым.
- Из всех вещей остался только багор? Ведь был же он во что-то одет?
Куда делась одежда?
- Одежды нет.
- Как нет?
- Очень просто, - сердито сказал доктор. - Или ты думаешь, что он
нарочно берег ее, рассчитывая, что через десять лет ты свалишься к нему на
голову со своим самолетом? Десять лет! Да еще, должно быть, десять, как он
умер!
- Иван Иваныч, дорогой, не сердитесь. Все ясно! Нужно только записать
этот рассказ - записать, и вы заверите, что сами слышали его, своими
ушами. Спросите как его имя.
- Как тебя зовут? - спросил по-ненецки доктор.
- Вылка Иван.
- Сколько лет?
- Сто лет, - отвечал ненец.
Мы замолчали, а Лури так и покатился со смеху.
- Сколько? - переспросил доктор.
- Сто лет, - повторил ненец.
Доктор беспомощно оглянулся.
- Черт его знает, как сто по-ненецки, - пробормотал он. - Может быть,
я ошибаюсь?
- Сто лет, - на чистом русском языке упрямо повторил Иван Вылка.
Все время, пока в чуме записывали его рассказ, он повторял, что ему
сто лет. Вероятно, ему было меньше, - по крайней мере, на вид. Но чем
дольше я всматривался в это деревянное лицо с ничего не выражавшим
взглядом, тем все более убеждался, что он очень стар. Сто лет - это была
его гордость, и он настойчиво повторял это, пока мы не записали в
протоколе: "Охотник Иван Вылка, ста лет".

 
АдмінДата: Понеділок, 14.12.2009, 00:23 | Повідомлення # 72
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава пятнадцатая
ВАНОКАН

Честное слово, до сих пор не знаю, откуда ненцы достали этот кусок
бревна, из которого мы сделали распорку. Они куда-то ходили ночью на
лыжах, - должно быть, на соседнее кочевье, и когда мы утром вылезли из
чума, где я провел не самую спокойную ночь в моей жизни, этот кусок
кедрового дерева лежал у входа.
Да, это была не очень веселая ночь, и только Иван Иваныч спал у огня,
и длинные концы его шапки, завязанные на голове, смешно торчали из малицы,
как заячьи уши. Лури ворочался и кашлял. Я не спал. Ненка сидела у люльки,
и я долго слушал однообразную мелодию, которую она пела как будто
безучастно, но в то же время с каким-то самозабвением. Одни и те же слова
повторялись ежеминутно, и, наконец, мне стало казаться, что из этих двух
или трех слов состоит вся ее песня. Ребенок давно уже спал, а она еще
пела. Круглое лицо иногда освещалось, когда сырой ивняк разгорался, и
тогда я видел, что она поет с закрытыми глазами. Вот что она пела - утром
доктор перевел мне эту песню:

Зимней порой
Куда ни взгляну,
Сыночек мой,
Везде белое поле,
Сыночек мой.
На озеро взгляну -
Только лед синеет, -
Сыночек мой.
На гору взгляну -
Только камни чернеют,
Сыночек мой.
Милая тундра,
Белое поле,
Сыночек мой,
Быстроногий мой.
Какие у тебя милые ушки,
Сыночек мой.
Какие у тебя милые глазки,
Сыночек мой.
Какой у тебя милый носик,
Сыночек мой.
На небо взгляну -
Облака белеют.
Милая тундра.

То чувство, которое я испытал во время разговора с Валей, вернулось
ко мне, и с такой силой, что мне захотелось встать и выйти из чума, чтобы
хоть не слышать этой тоскливой песни, которую ненка пела с закрытыми
глазами. Но я не встал. Она пела все медленнее, все тише, и вот замолчала,
уснула. Весь мир спал, кроме Меня; и только я один лежал в темноте и
чувствовал, что у меня сердце ноет от одиночества и обиды. Зачем эта
находка, когда все кончено, когда между нами уже нет и не будет ничего и
мы встретимся, как чужие? Я старался справиться с тоской, но не мог и все
старался и старался, пока, наконец, не уснул.
К полудню мы починили шасси. Мы выточили бревно и вставили его вместо
распорки. Для большей прочности мы обмотали скрепы веревкой. У самолета
был теперь жалкий, подбитый вид. Мы с Лури отошли и со стороны холодным
взглядом оценили работу.
- Ну, как?
Лури с отвращением махнул рукой.
Ну что ж, будем считать, что все обстоит прекрасно. Нужно греть воду,
пора запускать мотор.
Мы трамбуем снег в бидоны, ставим бидоны на примус. Томительное
занятие! Плохо горит наш примус, "великолепная машина, без которой ничего
не стоит любое хозяйство".
Но вот все в порядке, мотор разогрет, начинается запуск. Ненцы тянут
за концы амортизатора.
- Внимание!
- Есть внимание!
- Раз, два, три - пускай!
Амортизатор срывается, ненцы падают в снег.
Снова:
- Внимание!
- Есть внимание!
- Раз, два, три - пускай!
Это повторяется четыре раза. Мотор вздрагивает, чихает, делает два
десятка оборотов, останавливается и, наконец, начинает работать. Пора
прощаться! Ненцы собираются у самолета, я жму им руки, благодарю за
помощь, желаю счастья в охоте. Они смеются - довольны. Наш штурман,
застенчиво улыбаясь, лезет в самолет. Не знаю, что он на прощанье сказал
жене, но она стоит у самолета веселая, в шубе, расшитой вдоль подола
разноцветным сукном, в широком поясе, в капоре с огромными меховыми
полями, отчего лицо ее кажется окруженным сиянием.
И этот капор, высотой в полметра, увешанный какими-то побрякушками, а
под капором маленькое круглое лицо - вот и все, что я вижу на прощанье.
По привычке я поднимаю руку, точно прошу старта у ненцев.
- До свиданья, товарищи!
Летим!..
Не стану рассказывать, как мы летели до Ванокана, как поразил меня
наш штурман, читавший однообразную снежную равнину, как географическую
карту. Над одним кочевьем он попросил меня немного постоять и был очень
огорчен, узнав, что постоять, к сожалению, не придется.
Не стану рассказывать, как мы садились в Ванокане.
Летчикам-испытателям хорошо известно это особенное профессиональное
чувство, какая-то горючая смесь из риска, ответственности и азарта. В
конце концов, мы тоже летели на машине новой конструкции, с деревянной
распоркой - новость в самолетостроении! Кажется, я во время посадил
самолет всей тяжестью на здоровую ногу, потому что он еще не остановился,
а Лури уже выскочил из кабины, показывая мне большой палец.
Не стану рассказывать и о том, как нас встречали в Ванокане, как в
трех домах распаялись самовары, а в четвертом выпал из люльки ребенок,
которого доктору тут же пришлось лечить; о том, как нас закармливали
семгой и пирогами; о том, как я организовал модельный кружок и катал
пионеров на самолете; о том, как жители Ванокана уверяли меня, что в тот
самый день и час, когда мы прилетели, над поселком кружились еще два
самолета, и как я догадался наконец, что это и был наш самолет, сделавший
три круга перед посадкой.
Но вот о чем нельзя не рассказать - о докторе Иване Иваныче в
Ванокане.
Мы нашли Ледкова в плохом состоянии. Я не раз встречался с ним на
собраниях и однажды даже возил из Красноярска в Игарку. Между прочим, он
поразил меня своим знанием художественной литературы. Оказалось, что он
окончил Педагогический институт в Ленинграде и вообще - образованный
человек, читавший не только Льва Толстого, но и Вольтера. До двадцати трех
лет он был пастухом в тундре, и ненцы недаром всегда говорили о нем с
гордостью и любовью.
И вот этот прекрасный, умный человек и замечательный политический
деятель лежал, раненный какой-то собакой, и, когда я вошел, я не узнал
его: так он переменился.
Нельзя даже сказать, что он лежал. Он сидел на кровати, скрипя зубами
от боли, И эта боль вдруг поднимала его; он вставал, хватаясь за спинку
кровати, и одним махом перебрасывался на стул. Страшно было видеть, как
боль швыряла это большое, сильное тело! Иногда она утихала на несколько
минут, и тогда лицо его принимало человеческое выражение. Потом опять! Он
закусывал верхнюю губу, глаза - страшные глаза силача, который не в силах
справиться с собой, - начинали косить, и - раз! - он поднимался на
здоровой ноге и с размаху швырял себя на кровать. Но и на кровати он
поминутно пересаживался с места на место. Попала ли пуля в какое-нибудь
нервное сплетение, или рана так болезненно загноилась - не знаю. Но в
жизни моей я не видел более страшной картины! На него жалко было смотреть,
и все лица невольно искажались, когда он начинал ерзать по кровати,
мучительно стараясь усидеть, и вдруг - раз! - со всего размаху
перекидывался на стул.
Было от чего потерять голову при виде такого больного! Но Иван Иваныч
не потерял - напротив! Он вдруг помолодел, надул губы и стал похож на
решительного молодого военного доктора, которого все боятся. Мигом он
выгнал всех из комнаты больного, в том числе и председателя райисполкома,
который почему-то непременно хотел присутствовать при осмотре Ледкова.
Когда местная фельдшерица, сухонькая старушка в очках, трепеща, предстала
перед ним, он спросил ее очень любезно:
- Ну-с, а случалось вам присутствовать при ампутации голени?
Какими-то умелыми, свободными движениями он в одну минуту переставил
в комнате всю мебель. Он вынес лишний стол, а тот, на котором собирался
производить операцию, выдвинул на середину комнаты, под висячую лампу.
Он приказал принести лампы со всего поселка, "да чтобы не коптили", и
развесил их по стенам так, что комната сразу осветилась небывалым в
Ванокане светом.
Он только поднял брови, а сухонькая фельдшерица выбежала с
полотенцем, которое показалось ему не особенно чистым, и я слышал, как она
сказала в кухне таким же злобно-любезным голосом, как доктор:
- Вы что, голубчики, вы меня в гроб вогнать хотите?
Но никто не хотел вогнать ее в гроб. Все бегали на цыпочках и
называли доктора "он".
Отрывисто, хотя и вежливо, отдавая распоряжения, доктор не меньше
получаса тер руки мылом и щеткой. Потом, не вытираясь, он вошел в комнату
больного и остановился, расставив ноги, растопырив руки и критически
оглядываясь вокруг. Потом дверь захлопнулась, и удивительная для Ванокана
картина ослепительной комнаты с больным, лежащим на ослепительно белом
столе, и людьми в ослепительно белых халатах исчезла.
Так вел себя наш Иван Иваныч в Ванокане. Через сорок минут он вышел
из операционной. Нужно полагать, операция прошла превосходно, потому что,
снимая халат, он сказал мне что-то по-латыни, а потом из Козьмы Пруткова:
- "Если хочешь быть счастливым - будь им!"
Рано утром мы вылетели из Ванокана и через три с половиной часа без
всяких приключений опустились в Заполярье.
Об этом случае, то есть о блестящей операции, которую доктору удалось
сделать в таких трудных условиях, и вообще о нашем полете была потом
заметка в "Известиях". Она кончалась словами: "Больной быстро
поправляется". И действительно, больной поправился очень быстро.
Мы с Лури получили благодарность, а доктор - почетную грамоту от
Ненецкого национального округа.
Старый латунный багор висел теперь у меня в комнате на стене рядом с
большой картой, на которую был нанесен дрейф шхуны "Св. Мария".
В начале июня я поехал в Москву. К сожалению, у меня было очень мало
времени: меня отпустили только на десять дней, а за эти десять дней я
должен был устроить не только свои личные дела, но и личные и общественные
дела моего капитана.
Я много думал дорогой - о себе и о своих отношениях с Катей, и снова
история ее отца поднялась над этими мыслями, как будто требуя особого
внимания и уважения. Вольно или невольно, я встречался с ним на каждом
круге своей жизни, и в конце концов из этих осколков его истории, которые
я подобрал, составилась стройная картина. Старый латунный багор был
последним логическим штрихом в этой картине доказательств. Самый сложный
вопрос был решен этой находкой.
В самом деле, прочитав дневники штурмана, я спрашивал себя: "Узнаю ли
я когда-нибудь, что случилось с капитаном Татариновым? Оставил ли он
корабль, чтобы изучить открытую им землю, или погиб от голода вместе со
своими людьми, и шхуна годами двигалась к берегам Гренландии, увлекаемая
плавучими льдами?"
- Да, - мог я теперь ответить. - Он оставил корабль. Мы не знаем, при
каких обстоятельствах это произошло - погибла ли часть команды, или шхуна
была раздавлена льдами. Но он привел в исполнение свою "детскую,
безрассудную" мысль.
Я спрашивал себя: "Дошел ли он до Северной Земли?"
- Да, - мог я теперь ответить. - Он дошел до Северной Земли. Иначе
откуда взялись бы на побережье эти сани с брезентовой лодкой, которые
нашел несколько лет назад охотник Иван Вылка?
Я спрашивал себя: "Где искать следы экспедиции и стоит ли их искать?"
- Да, - мог я теперь ответить. - Их стоит искать, потому что,
логически рассуждая, можно с точностью до полу градуса определить район
этих поисков. А научное значение задачи не вызывает сомнений.
Это был разговор, как на суде, - одни только вопросы и ответы. Но за
сухими, холодными словами мне мерещились совсем другие слова, и я видел
Катю, по которой так тосковал.
- Ты забыла меня? Это правда?
- Нет, - ответила она. - Но та жизнь, когда нам было по семнадцати
лет, кончилась, а ты куда-то пропал, и я думала, что вместе с той жизнью
окончилась и наша любовь.
- Ничего она не окончилась, - так я скажу ей. - Я знаю теперь о твоем
отце больше тебя, больше всех людей на свете. Посмотри, что я привез тебе,
- здесь вся его жизнь. Я собрал его жизнь и доказал, что это была жизнь
великого человека. Знаешь, почему я сделал это? Из любви к тебе.
Тогда она спросит:
- Так ты не забыл меня? Это правда?..
И я отвечу ей:
- Я бы не забыл тебя, даже если бы ты меня разлюбила.
Это был чудный разговор, который я придумал дорогой. И нельзя
сказать, что он был совсем не похож на тот разговор, который вскоре
произошел между мною и Катей. Он был и похож и не похож - как сон похож и
не похож на реальную жизнь.

 
АдмінДата: Середа, 13.01.2010, 23:31 | Повідомлення # 73
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
ДЛЯ СЕРДЦА

Глава первая
ВСТРЕЧА С КАТЕЙ

Десять дней - это не так много, чтобы расстроить одну свадьбу и
устроить другую. Тем более, что у меня было много других дел в Москве: я
собирался прочитать в Географическом обществе доклад "Об одной забытой
полярной экспедиции", а между тем еще не написал его. Я должен был
поставить в Главсевморпути вопрос о поисках "Св. Марии".
Валя подготовил некоторые дела: он договорился, например, с
Географическим обществом о моем докладе. Но написать его он, конечно, не
мог.
Я собирался остановиться у Кораблева, но потом передумал и заехал в
гостиницу, ту самую, в которой останавливался два года назад, проездом из
Балашова. Это была ошибка, потому что, как ни странно для бродячего
человека, я не люблю гостиниц. В гостиницах у меня всегда становится
меланхолическое настроение.
Я позвонил Кате, и она подошла к телефону.
- Я вас слушаю.
- Это говорит Саня.
Она замолчала. Потом спросила самым обыкновенным голосом:
- Саня?
- Он самый.
Она опять замолчала.
- Надолго в Москву?
- Нет, на несколько дней, - ответил я, тоже стараясь говорить
обыкновенным голосом, как будто мне не казалось, что я вижу ее сейчас в
том самом треухе с не завязанными ушами, в том пальто, мокром от снега, в
котором она была на Триумфальной в последний раз.
- В отпуск?
- И в отпуск, и по делам.
Нужно было сделать усилие, чтобы не спросить ее: "Я слышал, что ты
часто встречаешься с Ромашовым?" Я сделал это усилие и не спросил.
- А как Саня? - вдруг спросила она о сестре. - Мы с ней
переписывались, а потом перестали.
Мы заговорили о Сане, и Катя сказала, что на днях в Москву приезжал
один ленинградский театр, шла "Мать" Горького, и в программе было указано:
"Художник - П. Сковородников".
- Да ну?
- И очень хорошие декорации. Смелые и вместе с тем простые.
Мне показалось, что она нарочно несколько раз не назвала меня по
имени, а один раз назвала, понизив голос, как будто не хотела, чтобы дома
знали, с кем она говорит. Ни разу она не сказала мне "ты", и мы говорили и
говорили о чем-то обыкновенными голосами, пока мне не стало страшно, что
все так - кончится, то есть мы поговорим обыкновенными голосами и
разойдемся, и у меня не будет даже повода, чтобы позвонить ей снова.
- Катя, нам нужно встретиться. Когда ты можешь?
Я сказал, "Когда ты можешь?" И сразу стало ясно, что это было бы
глупо, если бы я стал говорить ей "вы".
- У меня как раз сегодня свободный вечер.
- Часов в девять?
Я ждал, что она позовет меня к себе, но она не позвала, и мы
условились встретиться - где же?
- Может быть, в сквере на Триумфальной?
- Этого сквера теперь нет, - холодно возразила Катя.
И мы условились встретиться между колоннами у Большого театра.
Вот и все, о чем мы говорили по телефону, и нечего было перебирать
каждое слово, как я делал это весь первый длинный день в Москве.
Я поехал в Управление гражданского воздушного флота, потом к Вале в
Зооинститут. Должно быть, у меня был рассеянный вид, потому что Валя
несколько раз повторил мне, что завтра двадцатипятилетний юбилей
педагогической деятельности Кораблева и что будет торжественное заседание
в школе.
Наконец в девятом часу вечера я отправился к Большому театру...
Это была прежняя Катя с косами вокруг головы, завитками на лбу,
которые я всегда вспоминал, когда думал о ней. Она побледнела и выросла и,
конечно, была теперь не та девочка, которая когда-то поцеловала меня в
сквере на Триумфальной. У нее стал сдержанный взгляд, сдержанный голос. Но
все же это была Катя, и она совсем не стала так уж похожа на Марью
Васильевну, как я этого почему-то боялся. Наоборот, все прежние Катины
черты как-то определились, и она стала теперь еще больше Катя, чем прежде.
Она была в белой шелковой блузке с короткими рукавами, синий бант с белыми
горошинами приколот у выреза на груди, и у нее становилось строгое
выражение, когда во время нашего разговора я старался заглянуть ей в лицо.
С таким чувством, как будто мы в разных комнатах и разговариваем
через стену и только иногда приоткрывается дверь и Катя выглядывает, чтобы
посмотреть, я это или не я, мы бродили по Москве в этот печальный день. Я
говорил и говорил, - не запомню, когда еще я говорил так много. Но все это
было совсем не то, что я хотел сказать ей. Я рассказал о том, как была
составлена "азбука штурмана" и что это была за работа - прочитать его
дневники. Я рассказал, как был найден старый латунный багор с надписью
"Шхуна "Св. Мария".
Но ни слова не было сказано о том, зачем я делал все это! Ни слова.
Как будто эта история давно умерла и не была наполнена обидами, любовью,
смертью Марьи Васильевны, ревностью к Ромашке, всей живой кровью, которая
билась во мне и в Кате...
Это был год, когда Москва начинала строить метро, и в самых знакомых
местах поперек улиц стояли заборы и нужно было идти вдоль этих заборов по
гнущимся доскам и возвращаться, потому что забор кончался ямой, которой
вчера еще не было и из которой теперь слышались голоса и шум подземной
работы.
Таков был и наш разговор - обходы, возвращения и заборы в самых
знакомых местах, знакомых с детства и школьных лет. Все время мы
натыкались на эти заборы, особенно когда приближались к тому опасному
месту, которое называлось "Николай Антоныч".
Я спросил, получила ли Катя мои письма - одно из Ленинграда, другое
из Балашова, и, когда она сказала, что нет, намекнул, не попали ли эти
письма в чужие руки.
- У нас в доме нет никаких чужих рук, - резко сказала Катя.
Мы вернулись на Театральную площадь. Был уже поздний вечер, но в
ларьках еще продавали цветы, и после Заполярья мне казалось странным, что
может быть так много всего, - людей, автомобилей, домов и лампочек,
качавшихся в разные стороны друг от друга.
Мы сидели на скамейке, Катя слушала меня, подставив руку под голову,
и я вспомнил, как она всегда любила долго устраиваться, чтобы было удобнее
слушать. Теперь я понял, что переменилось в ней, глаза. Глаза стали
грустные.
Это была единственная хорошая минута. Потом я спросил, помнит ли она
наш последний разговор в сквере на Триумфальной, и она ничего не сказала.
Это был самый страшный ответ для меня. Это был прежний ответ: "Не будем
больше говорить об этом".
Быть может, если бы мне удалось как следует посмотреть ей в лаза, я
бы многое понял. Но она смотрела в сторону, и я больше не пытался.
Я только чувствовал, что и она с каждой минутой становится все
холоднее. Она кивнула головой, когда я сказал:
- Я буду держать тебя в курсе.
И вежливо поблагодарила меня, когда я пригласил ее на доклад.
- Спасибо, я непременно приду.
- Буду очень рад.
Мы помолчали.
- Я хотела тебе сказать, Саня, что очень тронута твоим отношением. Я
была уверена, что ты давно забыл об этой истории.
- Нет, как видишь!
- Ты ничего не будешь иметь против, если я передам наш разговор
Николаю Антоновичу?
- Напротив! Николаю Антонычу интересно будет узнать о моих находках.
Ведь они касаются его очень близко - гораздо ближе, чем он может
вообразить.
Они вовсе не касались его так уж близко, и у меня не было никаких
оснований для намека, который я вложил в эти слова. Но я был очень зол.
Катя внимательно посмотрела на меня и немного подумала. Кажется, она
еще о чем-то хотела спросить меня, но не решилась. Мы простились. Я ушел
расстроенный, злой, усталый, и в гостинице у меня первый раз в жизни
заболела голова.

 
АдмінДата: Середа, 13.01.2010, 23:32 | Повідомлення # 74
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава вторая
ЮБИЛЕИ КОРАБЛЕВА

Назначить юбилей преподавателя средней школы на каникулах, когда
школьники а разъезде и сама школа закрыта, - это была странная мысль. Я
даже сказал Вале, что, по-моему, никто не придет.
Ничуть не бывало! Школа была полна. Ребята еще убирали лестницу
ветками березы и клена. Груда веток лежала на полу в раздевалке, и
огромная цифра "25" качалась над входом в зал, где было назначено
торжественное заседание. Девочки тащили куда-то гирлянды, у всех был
серьезный, озабоченный вид, и мне вдруг стало весело от этой беготни и
волнения и оттого главным образом, что я вернулся в свою родную школу.
Но мне не дали особенно долго заниматься воспоминаниями. Я был в
форме, и ребята мигом окружили меня. Еще бы! Летчик! Я не успевал отвечать
на вопросы.
Потом девочка из старшего класса, напомнившая мне тетю Варю, нашу
"хозяйственную комиссию", такая же толстая и румяная, подошла и сказала,
покраснев, что меня ждет Иван Павлыч.
Он сидел в учительской, постаревший, немного согнувшийся, с седой -
уже седой! - головой. Вот на кого он стал теперь похож - на Марка Твена!
Конечно, он постарел, но мне показалось, что он стал крепче с тех пор, как
мы виделись в последний раз. Усы, хотя тоже седоватые, стали еще пышнее и
бодро торчали вверх, и над свободным мягким воротником была видна здоровая
красная шея.
- Иван Павлыч, дорогой, поздравляю вас! - сказал я, и мы обнялись и
долго целовали друг друга. - Поздравляю вас, - говорил я между поцелуями,
- и желаю, чтобы все ваши ученики были так же благодарны вам, как я.
- Спасибо, Санечка!
И он еще раз крепко обнял меня. Он был очень взволнован, и у него
немного дрожали губы.
Через час он сидел на эстраде, в том самом зале, где мы когда-то
судили Евгения Онегина, а мы, как почетные гости, сидели в президиуме по
правую и левую руку от юбиляра. Мы - это Валя, надевший для торжественного
дня ярко-зеленый галстук, инженер-строитель Таня Величко, которая стала
высокой полной женщиной, так что даже трудно было поверить, что это та
самая тоненькая принципиальная Таня, и еще несколько учеников Ивана
Павлыча, которые в наше время были младшими и которых мы по-настоящему
даже не считали за людей. Среди этого поколения было много курсантов, и я
с удовольствием узнал трех ребят из моего пионеротряда.
Потом пришел великолепный, снисходительный в белых гетрах, в очень
толстом вязаном жилете артист Московского драматического театра Гришка
Фабер. Вот кто нисколько не переменился! С таким видом, как будто все, что
происходит в этом зале, относится только к нему, он шикарно расцеловал
юбиляра в обе щеки и сел, заложив ногу за ногу. Он сразу занял очень много
места в президиуме, и стало казаться, что это его юбилей, а вовсе не
Кораблева. С туманным видом он посмотрел на публику, потом вынул гребешок
и причесался. Я написал ему записку: "Гришка, подлец, здорово!" Он
прочитал и, снисходительно улыбаясь, помахал мне рукой.
Это был превосходный вечер, и он был так хорош потому, что все, кто
выступал, говорили чистую правду. Никто не врал - без сомнения потому, что
о Кораблеве не трудно было говорить чистую правду, - ведь он никогда и не
требовал ничего другого от своих учеников.
Я бы хотел, чтобы через двадцать пять лет работы обо мне говорили
так, как об Иване Павлыче в этот вечер.
От родителей, от выпуска тридцать первого года, от рабочих мебельной
фабрики, от райсовета, от гороно! Все с цветами - и одна корзина больше
другой. Но вот председатель объявил, что "от имени актеров, вышедших из
стен нашей школы, сейчас выступит Григорий Иванович Фабер", и два здоровых
парня принесли такую корзину, что все ахнули, - шепот так и побежал по
рядам.
Гришка встал. Как всегда, он говорил прекрасно, только слишком орал,
и мне показалось странным, что в театре его не научили говорить потише. Он
назвал Ивана Павлыча "учителем жизни в искусстве" и добавил, что лично для
него это сыграло огромную роль. Потом он еще раз расцеловал Кораблева и
сел, очень довольный собой.
Цветов на эстраде становилось все больше, и Иван Павлыч сидел очень
красный и время от времени растерянно поправлял усы. Кажется, он
стеснялся, что чувствует себя таким счастливым. Когда его хвалили, у нем
становились страдающие глаза.
Потом выступил лейтенант, который в наше время учился в каком-то там
пятом классе, и сказал, что, поскольку товарищ Фабер говорил от имени
артистов, он позволит себе произнести приветствие от имени курсантов и
командиров Рабоче-крестьянской Красной Армии, также вышедших из стен этой
школы.
- Дорогой Иван Павлыч, - сказал я, когда председатель дал мне слово,
- теперь позвольте мне сказать от имени летчиков, потому что немало ваших
учеников летают над нашей великой Советской страной, и все они без
сомнения, присоединятся к каждому моему слову. Говорят, что писатели -
инженеры человеческих душ. Но вы - тоже инженер человеческих душ. Однажды,
например, проснувшись рано утром, я обнаружил, что мой сосед, не
отрываясь, смотрит на потолок, и так внимательно, что даже не отвечает на
мои вопросы. Я проследил за его взглядом и увидел, что на потолке
нарисован черный кружок величиной с полтинник. Это повторилось и на
следующий день. Два месяца мой сосед каждое утро смотрел на этот черный
кружок. Как вы думаете, зачем он это делал? Конечно, он сам мог бы
ответить на этот вопрос, потому что в данную минуту он является моим
соседом за этим столом. - Валя смущенно засмеялся, а за ним президиум и
весь зал. - Но так и быть - скажу за него: он развивал силу взгляда. Чей
же взгляд так поразил его? Знаменитый взгляд Ивана Павлыча Кораблева.
Дорогой Иван Павлыч! Теперь я могу вам откровенно признаться: мы не
выдерживали вашего взгляда. Бывало, натворишь что-нибудь и только
соберешься соврать, а встретишь вас или только вспомнишь о вас - и
невольно говоришь правду. По-моему, это и есть самое главное, чему должна
учить нас школа.
Я кончил речь и пошел к Ивану Павлычу целоваться. С другой стороны к
нему полез целоваться Валька, и мы столкнулись лбами.
До сих пор мне хлопали довольно жидко, но когда мы столкнулись лбами,
раздались оглушительные аплодисменты.
После меня выступила Таня Величко, но я уже не слушал ее, потому что
приехал Николай Антоныч.
Он вошел в зал - толстый, солидный, снисходительный, в каких-то
широких брюках, и, немного наклонясь вперед, стал пробираться к
президиуму. Я видел, как наша бедная старая Серафима, та самая, которая
когда-то по комплексному методу обучала нас "утке", побежала перед ним,
расчищая дорогу, - а он шел, не глядя на нее и не улыбаясь.
Я не видел его после той безобразной сцены, когда он кричал на меня и
ломал пальцы, а потом плевался, - и нашел, что с тех пор он значительно
переменился. За ним шел какой-то человек, тоже довольно толстый и тоже
немного наклонясь вперед и не улыбаясь.
Без сомнения я бы никогда не догадался, что это за человек, если бы
Валя не шепнул мне в эту минуту: "А вот и Ромашка".
Как, это Ромашка? Такой причесанный, солидный, с таким большим,
белым, вполне приличным лицом, в таком превосходном сером костюме? Куда
делись желтые кошачьи космы? Куда делись неестественно круглые глаза -
глаза совы, - которые не закрывались на ночь?
Все было приглажено, прибрано, по возможности смягчено, и даже
тяжелый квадратный подбородок стал теперь не очень квадратный, а скорее
полный и тоже вполне приличный. Если бы Ромашка мог по своему желанию
вылепить себе новое лицо, он бы лучше, кажется, не вылепил. Пожалуй, на
свежего человека он мог теперь произвести даже приятное впечатление.
Николай Антоныч прошел в президиум, он за ним, и все, что делал
Николай Антоныч, делал за ним Ромашка. Николай Антоныч сдержанно, но в
общем сердечно поздравил Кораблева, - не поцеловал, а только протянул
руки. И Ромашка только протянул руки. Николай Антоныч окинул взглядом
президиум и прежде всех поздоровался с заведующим гороно. И вслед за ним -
Ромашка. Но - может быть, это покажется странным - Ромашка держался
увереннее, смелее.
Меня Николай Антоныч не заметил, то есть сделал вид, что меня здесь
нет. Но Ромашка, дойдя до меня, остановился и слегка развел руками, как
будто удивляясь - я ли это? И как будто я никогда не бил его ногой по
морде.
- Здравствуй, Ромашка! - сказал я равнодушно.
Он перекосился, но сейчас же сделал вид, что мы, как старые друзья,
так и должны называть друг друга: "Санька, Ромашка". Он подсел ко мне и
стал что-то говорить, но я довольно презрительно остановил его и
отвернулся, как будто слушая Таню.
Не слушал я Таню! Все во мне кипело и бурлило, и только усилием воли
я сохранил прежнее спокойное выражение.
Торжественная часть кончилась, и гостей пригласили к столу. Ромашка
догнал меня в коридоре.
- Правда, прекрасно прошел юбилей Ивана Павлыча?
У него даже голос стал мягче, круглее.
- Да, очень хорошо.
- В самом деле, жаль, что мы так редко встречаемся. Все-таки старые
товарищи. Ты где служишь?
- В гражданской авиации.
- Это я вижу, - сказал он и засмеялся. - Нет, "где" в другом смысле,
в территориальном.
- На Крайнем Севере.
- Да! Черт! Совсем забыл! Ведь Катя же мне говорила! В Заполярье!
Катя! Катя ему говорила. Мне стало жарко, но я ответил совершенно
спокойно:
- Да, в Заполярье.
Он замолчал. Потом спросил осторожно:
- Надолго... к нам?
- Еще не знаю, - ответил я тоже осторожно. - Это зависит от многих
обстоятельств.
Мне самому понравилось, что я так спокойно, осторожно ответил, и с
этой минуты все мое волнение как рукой сняло. Я стал холоден, любезен и
хитер, как змея.
- Катя говорила, что ты собираешься выступить с докладом. Кажется, в
Доме ученых?
- Нет, в Географическом обществе.
Ромашка посмотрел на меня с удовольствием - как будто он был доволен,
что я собираюсь прочитать доклад в Географическом обществе, а не в Доме
ученых. Так оно и было, но тогда я еще ничего не знал.
- Что же это за доклад?
- А вот приходи, - сказал я равнодушно. - Это тебе будет интересно.
Он снова перекосился, на этот раз заметно.
- Да, - сказал он, - нужно записать и не пропустить. - И он стал
что-то аккуратно записывать в блокноте. - Как он называется?
- Забытая полярная экспедиция.
- Постой-ка! Это об экспедиции Ивана Львовича?
- Об экспедиции капитана Татаринова, - возразил я сухо.
Но он пропустил мимо ушей мою поправку.
- По новым материалам?
Знакомый тупой расчет мелькнул у него в глазах, и я сразу догадался,
в чем дело.
"Ага, подлец, - подумал я хладнокровно, - тебя подослал Николай
Антоныч. Тебе поручено узнать, не собираюсь ли я снова доказывать, что в
гибели экспедиции виноват именно он, а не какой-то там фон Вышимирский!"
- Да, по новым.
Ромашка внимательно посмотрел на меня. На секунду он превратился в
прежнего Ромашку, подсчитывающего, сколько процентов прибыли получится,
если я проговорюсь, что это за материалы.
- Кстати, об экспедиции, - сказал он. - Ведь у Николая Антоныча тоже
есть материалы. У него много писем и есть очень интересные, он мне как-то
показывал. Ты бы к нему обратился!
"Ага, понятно, - подумал я снова. - Николай Антоныч поручил тебе
свести нас, чтобы поговорить об этом деле. Он боится меня. Но он хочет,
чтобы я сделал первый шаг. Не тут-то было!"
- Да нет, - ответил я равнодушно. - Он ведь, в сущности, мало знает.
Как ни странно, но я знаю больше о его собственном участии в экспедиции,
чем он сам.
Это был хорошо рассчитанный удар, и Ромашка, который все-таки был
тупица, хотя и сильно развился, вдруг открыл рот и посмотрел на меня с
откровенным затруднением.
"Катя, Катя", - подумал я и почувствовал, что у меня сердце сжимается
от обиды за нее, за себя.
- Да-а, - протянул Ромашка. - Такие-то дела.
- Да, такие дела.
Мы подошли к столу, и разговор прекратился. С трудом я досидел до
конца этот вечер - только ради Ивана Павлыча, чтобы его не обидеть. У меня
было неважное настроение, и очень хотелось выпить, но я выпил только одну
рюмку - за юбиляра.
Ромашка произнес этот тост. Он поднялся и долго, с достоинством ждал,
когда за столом станет тихо. Самодовольное выражение мелькнуло на его
лице, когда одна фраза вышла особенно складно. Он сказал что-то насчет
"дружбы, связывающей всех учеников нашего дорогого юбиляра". При этом он
обратился ко мне и поднял рюмку, показывая, что пьет и за меня. Я тоже
вежливо приподнял рюмку. Должно быть, у меня был при этом не очень
приветливый вид, потому что Иван Павлыч внимательно посмотрел сперва на
него, потом на меня и вдруг - я не сразу вспомнил, что это значит, -
положил руку на стол и показал на нее глазами. Рука поднялась, похлопала
по столу и спокойно опустилась. Это был наш старый условный знак. Не
волноваться! Мы оба одновременно рассмеялись, и мне стало немного веселее.

 
АдмінДата: Середа, 13.01.2010, 23:36 | Повідомлення # 75
Найголовніший
Група: Администраторы
Повідомлень: 174
Репутація: 2
Статус: Offline
Глава третья
БЕЗ НАЗВАНИЯ

В этот день у меня было назначено свидание с одним работником
"Правды": я хотел рассказать ему о своих находках. Два раза он откладывал
- все был занят; наконец позвонил, и я поехал в "Правду".
Это был длинный внимательный дядя в очках, немного косой, так что все
время казалось, что он смотрит в сторону и думает о чем-то своем.
"Некоторым образом спец по летчикам", - сказал он. Кажется, он искренне
заинтересовался моим рассказом, во всяком случае, со второго слова стал
записывать что-то в блокнот. Он заставил меня нарисовать мой способ
крепления самолета во время пурги и сказал, что я должен послать об этом
статью в журнал "Гражданская авиация". Тут же он позвонил в "Гражданскую
авиацию" и сговорился, кому и когда я сдам материал. Он очень хорошо понял
- так мне показалось - значение экспедиции "Св. Марии" и сказал, что
сейчас, когда у всех к Арктике такой огромный интерес, это своевременная и
нужная тема.
- Но об этом уже была статья, - сказал он. - Помнится, в "Советской
Арктике".
- В "Советской Арктике"?
- Да, в прошлом году.
Это была новость! Статья об экспедиции капитана Татаринова в
"Советской Арктике" в прошлом году?
- Я не читал этой статьи, - сказал я. - Во всяком случае, автор не
знает того, что знаю я. Я разобрал дневники штурмана - единственного члена
экспедиции, который добрался до Большой Земли.
В эту минуту я понял, что передо мной настоящий журналист. У него
вдруг заблестели глаза, он стал быстро записывать и даже сломал карандаш.
Очевидно, это было что-то вроде сенсации. Он так и сказал:
- Да это сенсация!
Потом запер свой кабинет на ключ и повел меня к "начальству", как он
объявил в коридоре.
У "начальства" я кратко повторил свой рассказ, и мы условились:
а) что я завтра принесу дневники в редакцию,
б) что "Правда" пошлет на мой доклад сотрудника и
в) что я напишу о своих находках статью, а там уже "мы посмотрим, где
ее напечатать".
Мне нужно было поговорить в "Правде" и о розысках экспедиции, но я
почему-то решил, что это особый вопрос, не имеющий отношения к печати.
Жаль, потому что журналисты посоветовали бы, к кому обратиться в
Главсевморпути, а может быть, даже позвонили бы по телефону.
Я просидел в приемной часа два - все дожидался чести увидеть одного
из секретарей Главного управления. Наконец дождался. Меня провели в
кабинет, и тут я просидел еще полчаса. Секретарю было некогда: в кабинет
поминутно заходили моряки, летчики, радисты, инженеры, столяры, агрономы,
художники, - и все время нужно было делать вид, что он прекрасно
разбирается в авиации, агрономии, живописи и радио. Наконец он обратился
ко мне.
- Исторически интересно, - сказал он, когда я кое-как окончил свой
рассказ. - У нас другие задачи, более современные.
Я возразил, что прекрасно понимаю, что задача Главсевморпути отнюдь
не заключается в поисках пропавших экспедиций. Но поскольку в этом году к
Северной Земле отправляется высокоширотная экспедиция, вполне можно дать
ей небольшое параллельное задание - обследовать район гибели капитана
Татаринова.
- Татаринов, Татаринов... - припоминая, сказал секретарь. - Он об
этом писал?
Я возразил, что он не мог об этом писать, так как экспедиция вышла из
Петербурга приблизительно двадцать лет тому назад и последнее полученное
известие было от 1914 года.
- Хорошо, тогда какой же Татаринов об этом писал?
- Татаринов - это капитан, - объяснил я терпеливо. - Он вышел осенью
1912 года на шхуне "Святая Мария" с целью пройти Северным морским путем,
то есть тем самым Главсевморпутем, в управлении которого мы находимся.
Экспедиция не удалась, но попутно капитаном Татариновым были сделаны
важные географические открытия. Есть все основания утверждать, что
Северная Земля, например, была открыта им, а не Велькицким.
- Ну да, совершенно верно, - сказал секретарь. - Об этой экспедиции
была статья, и я ее читал.
- Чья статья?
- По-моему, тоже Татаринова. Экспедиция Татаринова, статья
Татаринова. Так что же вы предлагаете? Я повторил свое предложение.
- Ладно, напишите докладную записку, - сказал секретарь таким тоном,
как будто он сожалел, что мне придется писать это докладную записку, а
потом она останется лежать у него в столе...
Я вышел.
Это не могло быть совпадением! В книжном магазине на улице Горького я
перелистал все номера "Советской Арктики" за прошлый год. Статья
называлась "Об одной забытой полярной экспедиции" - название моего
доклада! - и была подписана: "Н.Татаринов". Ее написал Николай Антоныч!
Это была большая статья, написанная в духе воспоминаний, но в то же
время с научным оттенком. Она начиналась рассказом о том, как летом 1912
года в Петербурге, у Николаевского моста, стояла шхуна "Св. Мария": "Еще
свежа была белая краска на ее стенах и потолках, как зеркало, блестело
полированное красное дерево ее мебели, и ковры украшали полы ее кают.
Кладовые и трюм были набиты всевозможными запасами. Чего только там не
было! Орехи, конфеты, шоколад, различные консервированные компоты,
ананасы, ящики с варенье и, печенье, пастила и много другого - вплоть до
самого существенного, до консервированного мяса и целых штабелей муки и
крупы".
Было смешно читать, как Николай Антоныч начинал, прежде всего, с
продовольствия, - для меня это было лишней уликой. Но дальше он писал
поумнее. Указывая, что экспедиция была снаряжена на общественные средства,
он скромно намекал, что именно ему впервые пришла в голову мысль "пройти
по стопам Норденшельда". Он с горечью указывал на препятствия, которые
чинила ему реакционная печать и морское министерство. Он приводил надпись,
которую сделал морской министр на рапорте о том, что "Св. Мария" пропала
без вести: "Жаль, что капитан Татаринов не вернулся. За небрежное
обращение с казенным имуществом я бы немедленно отдал его под суд".
С еще большей горечью он писал о том, как архангельские промышленники
обманули его брата, подсунув ему плохих, невыезженных собак, едва ли не
проданных уличными мальчишками "по двугривенному за пару", и как вообще
пошатнулась организация всего дела, только что Николай Антоныч вследствие
болезни был вынужден отойти от него. Он не называл фамилий промышленников
- еще бы! Только один из них был обозначен буквой В. Николай Антоныч
обвинял В. в том, что тот нажился на поставках мяса, которое пришлось
выбросить в море, еще не дойдя до Югорского Шара.
Эта часть статьи была написана со знанием дела. Николай Антоныч даже
приводил цитату из Амундсена: "Удача любой экспедиции полностью зависит от
ее снаряжения", - и блестяще доказывал справедливость этой мысли на
экспедиции своего "покойного брата". Он приводил отрывки из писем
"покойного брата", который горько жаловался на торгашей, воспользовавшихся
тем, что стоянка в Архангельске была сокращена и нужно было торопиться с
выходом в море.
О самом путешествии Николай Антоныч почти не писал. Он упоминал
только о том, что в Югорском Шаре "Св. Мария" встретила несколько торговых
пароходов, стоявших на якорях в ожидании, когда разойдутся льды,
заполнявшие южную часть Карского моря. Согласно рассказу одного из
капитанов, "Св. Мария" на рассвете семнадцатого сентября смело вошла в
Карское море и скрылась за линией горизонта, за сплошной линией льдов.
"Задача, которую поставил перед собой И.Л.Татаринов, - писал дальше
Николай Антоныч, - не была выполнена. Но попутно было сделано
замечательное открытие. Речь идет об открытии Северной Земли, которую
капитан Татаринов назвал "Землею Марии"..."
Я купил этот номер "Советской Арктики" - тем более, что в статье были
ссылки на другие статьи того же автора по тому же вопросу, - и вернулся в
гостиницу.
Нельзя сказать, что я вернулся в хорошем настроении. Мне почему-то
казалось, что раз уж напечатана эта ложь и раз уж так давно напечатан -
больше года, - значит, все кончено! Поздно возражать, и никто не станет
слушать моих возражений. Он предупредил их. Это была ложь, но ложь,
перепутанная с правдой. Он первый указал на значение экспедиции "Св.
Марии". Он первый указал, что Северная Земля была открыта капитаном
Татариновым за полгода до того, как ее впервые увидел Велькицкий, -
конечно, он взял это из письма капитана, которое я передал Кате. Он
опередил меня во всем.
Я расхаживал по своему номеру и свистел.
По правде говоря, больше всего мне хотелось сейчас поехать на вокзал
и взять билет Москва - Красноярск, а оттуда самолетом до Заполярья. Но я
не поехал на вокзал, - наоборот, сел за докладную записку. Я писал ее
целый день, а когда работаешь целый день, разные невеселые мысли приходят
и уходят, - ничего не поделаешь, помещение занято.

 
Форум Христинівки. Спілкування онлайн бібліотека Наконечний » Місто Христинівка та район » Христинівка в літературі » Вениамин Каверин. Два капитана
Сторінка 5 з 10«1234567910»
Пошук:

Використання матерiалiв сайту "Провінційне містечко Христинівка" дозволяється за умови посилання (для iнтернет-видань - гiперпосилання) на www.khrystynivka.com
Передрук, копiювання або вiдтворення iнформацiї, що мiстить підпис "Олександр Неситов" у будь-якiй формi суворо забороняється. Дозвіл на публікацію даних матеріалів можна отримати звернувшись безпосередньо до автора.
Адміністрація сайту може не розділяти думку авторів публікацій і не несе відповідальності за розміщені матеріали, коментарі користувачів, за достовірність приватних оголошень, привітань та реклами.
Copyright "Провінційне містечко" © 2009-2016